Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 44



Как-то кто-то сказал Мане: «Ты что уши развесила, выдумывает он все это...»

— Завидуете? — с ледяным презрением проронила Маня и прошла мимо обидчика, как мимо пустого места.

Наши войска двинулись вперед, и мы вышли из лесов. Я уехала на фронт и потеряла из виду товарища К.

И вдруг случайно встретила его в штабе дивизии — уже лейтенантом, командиром взвода.

Конечно, он возмужал, окреп и уже мало мальчишеского осталось в его облике.

На груди у него блестела золотая звездочка Героя.

— За железку? — спросила я.

— За железку! — подтвердил он, и на лице его появилось знакомое мне выражение стеснительности, недоумения и даже как бы виноватости.

И мне показалось, что вот-вот он начнет длинный рассказ о том, как, переодетый гитлеровским генералом, он проник в имперскую канцелярию.

Женя

Я сразу увидела, что она врет. В чем-то она была неискренна. Я ломала себе голову: в чем? Собственно, не было никаких оснований подозревать ее. Биография ее, довольно короткая — ей шел двадцатый год, была ясна, как стеклышко, к тому же проверена и перепроверена.

Но она лгала. Точнее, что-то скрывала.

И с этим отправлять ее было просто невозможно.

Перечитываю ее заявление. Оно адресовано в Цека комсомола. Оно похоже на сотни других. «...Я, уроженка Украины, села... района... Не могу терпеть того, что фашисты згнущаються над моей Родиной. Прошу отправить меня в тыл врага, в любое место. Я прыгаю с парашютом (имею 12 прыжков, сдала нормы ГТО II ступени). Я ничего не боюсь. Очень прошу не отказать мне. Заверяю вас, что ни при каких условиях не посрамлю звания комсомолки...»

Это украинское слово «згнущаються» в русском тексте и наивное «Я ничего не боюсь» придавали заявлению оттенок непосредственности.

Студентка. Совсем одна: родители умерли давно, воспитывалась в детдоме. И знание немецкого. Не слишком глубокое, а как раз в таком объеме, чтобы вести обыденный разговор.

И, если бы все шло, как надо, мы бы забросили ее к партизанам и, может быть, месяца через три или четыре, освоившись и сходив несколько раз в разведку, в глубокую разведку, она могла бы связать нас с тем дорогим человеком, который сидел, зарывшись, как крот, и ждал-ждал... Может быть, именно ее.

Но это были одни мои мечты, потому что она лгала.

У нее было обыкновенное лицо, не украшенное ни сиянием глаз, ни ослепительной улыбкой. Решительная, лаконичная манера разговора. Украинский, очень легкий акцент. Движения порывистые, нервные. Звали ее Женя.

Я построила хитроумную систему вопросов, осторожно пробуя, как в игре: «горячо, тепло, холодно». Я дала ей заполнить длинную анкету. И мне показалось, что Женя замыкается, уходит в себя, как только затронешь тему чисто личную.

«Любовная история, в чем-то не укладывающаяся в рамки обычного, — решила я. — Но почему такая тайна? Кто «он»?

Я думала над этим упорно. Женя показалась мне чрезвычайно подходящей для той роли, которую я ей готовила. Я просто не хотела отказаться от нее. Но и готовить ее с «этим» было невозможно.

И однажды вечером я вызвала машину и поехала в пригород по тому адресу, который указала в анкете Женя.

Мной руководила еще и такая мысль: почему Женя, раньше жившая в студенческом общежитии, уже много месяцев снимает комнатушку у какой-то, как она выразилась, «замшелой бабки»? Отчего она ушла из удобной комнаты, из благоустроенного студенческого дома в деревянный флигелек на далекой окраине?

Как раз эти вопросы и вызывали у нее какое-то, едва уловимое внутреннее сопротивление. Что это? Почему?

Так я думала, сидя в машине с потушенными фарами, напряженным, медленным ходом пробирающейся по затемненным улицам.

Мостовая пригорода вся заставлена сугробами. Машина забуксовала, и я пошла пешком. Мягкое сияние не то от снега, не то от анемичной луны, томящейся в перинах облаков, обливает деревянные домишки с подушками снега на крышах. Деревья, расцветшие белым хлопковым цветением, укрывают дом не дом, сарай не сарай. Но в оконце свет, и скрипит ступенька под чьей-то ногой. Звеня пустыми ведрами, старуха с коромыслом на плече шагает — бодро, ровно молодка, — к колонке по воду.

Спрашиваю смеясь:

— Чего же молодую по воду не пошлете?

— Женьку-то? — отвечает старуха без удивления. — Не время ей сейчас.

Я шагнула в незапертую дверь. В сенях было темно. Я постучала.

Мне ответил голос Жени, только он показался мне каким-то приглушенным, неожиданно мягким:



— Кто там? Войдите.

В комнате было тепло. Жаром несло от железной печки. На столе, покрытом чистой белой скатертью, горела настольная лампа, закрытая книгой, чтобы свет не бил в глаза.

На кровати, поставив маленькие крепкие ноги в одних чулках на деревянную скамеечку, сидела Женя.

Она кормила грудью ребенка.

...Что здесь началось! Что это был за взрыв возмущения, гнева, обиды!

Она бросила мне в лицо горькие обвинения: я приехала, чтобы ворваться в ее жизнь! Чтобы помешать ей служить Родине!.. «Да, конечно, теперь вы меня не отправите. Все только говорят, что священно имя матери. Но если я мать, мне отказывают в праве служить Родине...»

Все это со слезами, с жаром, в страстном порыве!..

Мне кое-как удалось успокоить ее. И тогда я все узнала.

Собственно, что «все»? Никакой тут не было «страшной тайны». «Но, пожалуй, умненько сделала Женя, что эту «тайну» создала», — подумала я, представив себе лицо нашего генерала. И я уже почти жалела, что поехала сюда.

Отец ее ребенка, тоже студент-медик, ушел на фронт в первый день войны. Сначала были письма, потом только тревожащее молчание. Они не успели оформить брак и меньше всего думали об этом. И вот — девочка, дочка...

— Неужели никто не знал?..

— Никто. Я с самого начала решила, что буду проситься на фронт. Потом, когда немцы забрали Украину, решила иначе — в тыл врага. Я знала, что если скажу про ребенка, — все рухнет...

— На кого же вы его думали оставить?

Она упрямо качнула головой:

— Тысячи детей растут в яслях и детских домах. Не думайте, что я не люблю свою дочку. Но есть нечто более сильное...

Я сказала, что должна доложить начальству «новое обстоятельство», — эти слова не очень подходили к шестимесячному ребенку, других я не нашла,— но буду настаивать на прежнем решении.

Я сдержала свое обещание. Генерал, выслушав меня, высоко поднял брови:

— Ты что, матушка, в уме? Грудного ребенка бросить? Дома пусть сидит, сына нянчит. Стране мужчины вон как нужны!

— У нее дочка.

— Гм... Ну, все равно.

Я повернулась кругом и вышла. На следующий день я пришла снова. Я положила на стол справку, в которой заманчиво излагались все возможные варианты использования Жени как партизанской разведчицы.

Генерал пробежал глазами справку и спросил:

— А ребенка на помойку?

— В ясли.

— Война идет. В яслях тоже не сахар. Я подумаю.

Женя ждала решения, стиснув зубы. Иначе я не могу назвать состояние неистового нетерпения, в котором она находилась в те дни.

...Я провожала ее на аэродроме. Женя была очень бледна и очень спокойна.

— До свидания! — сказала она.

Это свидание состоялось. Я встретила Женю в лесном партизанском штабе, куда попала много позже. Она была счастлива, как бывает счастлив человек, достигший цели. Командир отряда сказал мне, что Женя лучшая его связистка. Я привезла Жене новость: ее дочка учится ходить.

Женя погибла на боевой операции. Мы похоронили ее с воинскими почестями за околицей партизанской деревни.

Ее могила не затерялась в хаосе войны. Сейчас над ней поставлен скромный обелиск, и место это — раздольное, над рекой — зовется «Партизанский холм». По праздникам здесь собирается местный пионерский отряд. И мальчики и девочки, которых принимают в пионеры, приносят над могилой клятву верности делу Ленина.