Страница 25 из 44
Но при себе Иона Петрович носил всегда только небольшой пистолет работы тульских мастеров, простой и легкий. И патрон никогда не досылал, так как, по его словам, «раз в год и незаряженный пистолет стреляет».
При виде моей «Эвы» у Шумилова загорелись глаза.
— Как она бьет? — осведомился он.
Черт ее знает, как она бьет. По правде сказать, я и не пробовала. И вообще имела смутное представление о том, как с этой «Эвой» обращаться.
Правда, я проходила стрелковое дело в ЧОНе, но пистолетов нам там не выдавали.
Я решила попробовать «Эву». Мне было стыдно, что я ношу «Эву» и не знаю, как она бьет.
И вот однажды, возвращаясь в камеру на вечерние занятия, я решила дать во дворе губсуда пробный выстрел. Двор был пуст, и я тщательно оглядела его, вынула из кармана «Эву», дослала патрон и дважды выстрелила в воздух.
На морозе щелчки выстрелов прозвучали сухо и коротко. Они утонули в истошном крике. «Ой, люди, ратуйте!» — кричал чей-то голос из-за поленницы дров, сложенной во дворе.
Я в ужасе бросилась за поленницу. По колено в снегу стоял там тот самый старик.
При виде меня он испугался еще больше. Мне показалось, что он сейчас упадет. Старик попятился, потом остановился в полном бессилии и закрыл лицо руками.
— Вы же целы... Чего вы орали? — зло спросила я.
— Испугался, — ответил странный старик.
— Вам плохо? Пойдемте со мной, — предложила я и повела старика в нашу камеру. Он послушно лег на диван. Вид у него был бесконечно жалкий. Мотя, тоже ни жив ни мертв, подал ему воды. Старик как будто онемел.
В это время вошел Шумилов. Он бросил портфель на стол, не раздеваясь, плюхнулся в кресло и вдруг заметил лежащего на диване старика.
— Это больной человек, — объяснила я. — Отвезти бы его домой. Куда его отвезти?— спросила я у Моти.
— Я не знаю, где он живет, — пробормотал Мотя.
— Я знаю, где он живет. Это мой отец, — сказал Иона Петрович. И добавил: — Я сам отвезу его.
Мы с Мотей оставили их в камере, потихоньку оделись и вышли на улицу. Шел снег, крупные хлопья падали так быстро и в таком изобилии, словно кто-то там вверху, спешил поскорее все высыпать и покончить с этим делом. Прохожих не было видно. Редкие извозчики с подгулявшим нэпманом или комиссаром, одетым в черную кожу, спешившим с затянувшегося заседания, скользили мимо, скрипя полозьями.
На углу приветливо светилось окно небольшой паштетной, которая называлась «Конкой». Алпатыч говорил, что название это происходит от старых времен, когда в городе ходила конка и именно здесь был пункт смены лошадей. Но, если верить Моте, название паштетной было вполне современно, так как ее изделия готовились преимущественно из конины.
Сейчас, в этот поздний снежный вечер, паштетная выглядела завлекательно. Мотя выразительно поскреб в карманах. Я полезла в портфель. Соединенные, наши капиталы сулили нам скромный ужин.
Мы вошли. «Конка» была переполнена. Публика выглядела разношерстной: захудалые нэпманы — процветающие посещали ресторан «Бристоль» — и совслужащие.
Разноголосое гудение голосов покрывали звуки разбитого пианино. Длинноволосый молодой человек играл модный романс «Бублички», подпевая себе деревянным голосом.
Мы нашли два места в углу, за столиком, где уже сидели двое толстяков перед графином водки и подсчитывали что-то в длинной и узкой конторской книге.
Только и было слышно: «Два вагона, накладная... один вагон... дубликат...»
Ночь надвигается, фонарь качается,
И свет врывается в ночную тьму,
А я, несчастная, торговка частная,
Стою с корзиною и так пою, —
певец подчеркивал обреченность частной торговки басовыми аккордами.
Хозяин «Конки», солидный дядька в золотых очках, и его дочка забегали вокруг нас, из чего я сделала вывод, что Мотя здесь не впервые. Хозяина он почему-то называл «гражданин редактор», а дочку — «крошка Нелли».
Мы заказали пиво и неизменный паштет. Все это тотчас было принесено. Прихлебывая пиво, Мотя стал мне рассказывать историю своего знакомства с Петром Петровичем.
Мне показалось, что эта история удивительно характерна для нашего времени, для удивительного перехода от старой жизни к новому, совершенно неведомому, что впервые в истории создавалось в нашей стране, и только в ней одной.
Купите бублички, горячи бублички,
Купите бублички да поскорей! —
рубил певец.
«По сертификату получено...» — бормотал толстяк за столиком. А Мотя, ужасно волнуясь, на своем своеобразном, полублатном языке рассказывал:
— Неужели ты, шляпа с ручкой, никогда не замечала, что в Замостье на трех лабазах до сих пор висят вывески с твердым знаком: Петрь Шумиловъ? Замечала? Ну и что? Ничего? Лопух ты! А я сразу купил это дело. То есть, что наш Иона — из бывших... Что из этого? А я и ничего не говорю. Просто так я себе заметил: тот штымп бородищей клином, что до революции ходил вокруг лабазов со свитой приживалов, и есть папа нашего Ионы. Ну и что? Ничего. Просто я такой любопытный. Я — журнал «Хочу все знать», я — «Всемирный следопыт»... Однажды я наколол такое дело: сижу в нашей камере, переписываю бумажонки. А у нас, ты знаешь, каждое слово со двора доносится. Слышу: Алпатыч кончил по двору метлой возить, бухнулся на лавочку, с понтом горит на работе. И говорит Катерине Петровне: «Если старик придет, ты его не гони. Дай раз в жизни с приличным человеком словечком перемолвиться». А Катеина Петровна ему в ответ с ехидцей: «Видно-то, все у вас «приличные» в приятелях ходят: все бывшие, хучь купцы, хучь из дворян»... Алпатыч промолчал да вдруг и выпалит: «Если тот старик, хозяин лабазов, следователю Шумилову — отец родной, то и мне не зазорно его в приятелях держать»... Катерина Петровна сразу в бутылку полезла: «Шумилов от отца отрекся начисто. Еще в семнадцатом году. Сам голодал, от отца кусок взять брезговал. И порога дома не переступал». — «Это так, — говорит Алпатыч, — но отцовское сердце не камень. А у нашего-то Ионы оно, видно, из камня... Такие-то они, нынешние...» Они еще поспорили, но я уже не слушал. Я‚ Лелька, все думал про этого отца, про старика, у которого «сердце не камень» и, хоть верь, Лелька, хоть не верь, не знал, чего мне делать: то ли старика жалеть, то ли на Ионову принципиальность любоваться. Так мне удивительным это показалось, что Ионы нашего отец — лабазник. Ну и сразу вспомнил я те вывески с твердым знаком... Алпатыч повозил еще немного метлой по двору и ушел. И Катерина Петровна исчезла. А я сижу, втыкаю... И от скуки поглядываю в окно. И вдруг вижу: входит маленький старичок неважнец одетый... Из-под котелка торчат волосы, седые, давно не стриженные.
И весь он какой-то мятый. Клифт — пальтецо дореволюционного образца... Ты знаешь, от мысли, что это — отец нашего Ионы, я просто прилип к своему стулу, а сам думаю: «Чего он сюда таскается, а вдруг тут Иону принесет нелегкая? И что будет?» Только вдруг меня черт подмыл. Высунулся я в окно и кричу: «Послушайте, гражданин, что вам здесь надо?» Старичок вежливо поднял котелок и отвечает: «Ничего. Ровным счетом ничего. Просто я в свое время, при старом режиме, не раз бывал в этом подворье. Вот и зашел. Воспоминания... Извините». И он поворачивает назад оглобли. Тут я сам не знаю, как у меня вырвалось: «А ведь вы, Петр Петрович, не за воспоминаниями сюда ходите!» Старичок вздрогнул, испугался вроде. А потом приосанился: «Вы, значит, меня знаете, молодой человек!» А я нахально отвечаю: «Вас — нет. А у вашего сына Ионы Петровича я работаю. Секретарем». — «И что же, он говорил вам обо мне?» — оживился старичок. «А ни ползвука, — отвечаю я, —об вас я стороной узнал». Старик скис и говорит мне тихо: «Поскольку у нас уж с вами разговор вышел, расскажите мне... Простите, не знаю, как вас величать». —« Матвей Лукич», — говорю я. Думаю, что он шутит, никто меня сроду так не называл, а он всерьез: «Скажите мне, Матвей Лукич, здоров ли Иона Петрович?» — «Здоров, — говорю, — чего ему делается?» — «Так ведь он ребенком очень уж сильно болел. Ему питаться надо...» — «Чего ж, — говорю, — питается. Как все. Вобла есть. И кулеш перепадает». Старик разволновался: «Вот видите, вот видите! Он слабенький всегда был... А у меня ведь дом и по сей день — полная чаша. Жена моя померла перед войной, так при мне сестра ее живет. Жарит, парит, лучше, чем в «Бристоле». Мы бы его, как дитя, лелеяли...» Тут меня даже смех разобрал: «Да разве он к вам пойдет? Ему с души воротит в вашем буржуйском кодле жить!»› — «Вот, вот, — заныл старик,— так он мне и сказал: «Пока вы эксплуатацией чужого труда занимаетесь, я вам не сын! Бросайте дело, я вас на службу устрою в два счета. Ночным сторожем». Хе-хе...» Старик засмеялся жиденьким таким смехом. «Ну, что ж, — говорю, — и соглашались бы...» — «Нет, — говорит он, — не могу. Это безумие». — «Тогда что ж! Идите своей дорогой!» — «Спасибо вам за разговор». Старичок скинул котелок и чуть не в пояс поклонился... Потом приходил он еще. Я понял, что подгадывает он, когда Ионы в камере нет, и подозрения имею, что ему Алпатыч стучит, когда тот выезжает... Вот он и приходит. Спросит, как, мол, Иона Петрович, как его здоровье, посмотрит на дом, на комнату, вздохнет: «Здесь, значит, Иона Петрович трудится...» Повздыхает, повздыхает и уйдет. К своим делам и к жратве, что лучше, чем в «Бристоле»... Ну вот, а теперь я, значит, попался, и Иона меня определенно выгонит за то, что я старика привечал... Да еще мне пришьет дело, что я «буржуйский приспешник»...