Страница 22 из 44
— Сахарный завод, — упавшим голосом произнесла я.
— Это хужее.
Он задумался. Но человек он был добрый и тотчас сказал:
— Я тебе сейчас черкну цидулку. Варвару Огневую знаешь?
Еще бы не знать! Я любовалась ею и завидовала ей, когда, окруженная молодыми поэтами в рубашках до колен, называемых «толстовками», она появлялась на литературных диспутах, красивая, авторитетная, тридцатилетняя...
Глядя на нее, я в полной мере сознавала собственное восемнадцатилетнее ничтожество.
Панкрат открыл свой замызганный портфель, вывернул на прилавок его содержимое: горбушку хлеба, учебник политграмоты, куски обоев с лесенками стихов на обороте, и на клочке тех же обоев начертал: «Варвара займис с этой девахой она товарищ с производства хотя и не индустриалного с комприветом обнимаю Панкрат».
Как мы все, Железный игнорировал не только твердый знак, но и мягкий — из протеста против старой орфографии. А заодно и знаки препинания. Пусть буржуи препинаются — им делать нечего!
И вот я иду к Варваре Огневой. Она живет на самой шикарной улице города, в Доме Советов — бывшей дворянской гимназии. С трепетом я звоню — да, на двери кнопка звонка, и он действует. Как при старом режиме.
Звонок действует, но никто не открывает. Хриплый бас кричит изнутри:
— Чего трезвонишь? Открыто!
В широком, словно в театре, коридоре, стоит на табуретке обладатель баса и выкручивает медные части из старинной люстры. На мой робкий вопрос он указывает куда-то в глубь коридора.
Дверь в комнату Варвары распахнута. Знаменитая поэтесса лежит на узкой железной кровати, положив грязные босые ноги на ее спинку. На животе у Варвары стопка книг. Варвара читает и курит самокрутку.
На мои шаги она отзывается быстрым взглядом умных карих глаз и столь же быстрым вопросом:
— Стихи, девочка?
Она пробегает глазами записку Панкрата и спрашивает деловито и отрывисто:
— Какое производство?
— Сахарный завод, — разочаровываю ее.
— Давай читай!
Я читаю:
Наше детство! Ночами протяжный гудок,
Под ногами дрожащий дощатый мосток...
Огонек фонаря и, до боли родной,
Слышу голос отца у двери проходной...
Варвара внимательно слушает и отбивает босой ногой ритм стиха.
Потом говорит, словно сделала бог знает какое открытие:
— Знаешь, в этом что-то есть.
Я хотела бы знать, что именно, но тут она вскакивает, роняя на пол книги, выхватывает у меня из рук листок с моими стихами, на минутку задумывается... И начинает быстро писать между строк. Лицо ее преображается, оно светится, оно лучится... Наконец, она отрывается от бумаги, откидывает назад гриву пепельных волос и читает нараспев, отбивая ритм ногой по полу:
Наше детство — у-у-у! — басило гудком,
Наливалось вымя рабочей силой...
— Вымя? — воскликнула я в ужасе.
— Ну да... Это ведь, кажется, у козы.
— И у коровы, — почему-то шепотом добавила я.
— Вот-вот. Тут, понимаешь, такой подтекст: темная крестьянская стихия приобщается к производству... Ну и все такое. Вымя — это образ. В общем, ты почитай, подумай. И помни: язык поэзии — самый краткий, лапидарный язык. В ХХ веке уже нельзя писать: «Ночами басовый гудок». Лучше всего просто дать самый гудок: У-у-у». Звучит? А?.. То-то. А вообще, слушай: поезжай на свой сахарный завод и присмотрись к рабочей жизни. Ищи острую ситуацию. И помни: поэзия — самый краткий язык...
Я хмуро объяснила, что не могу поехать домой: поссорилась с отцом.
Огневая удивилась:
— Так помирись!
— Не могу, — сказала я, — у нас принципиальные разногласия...
Варвара возразила быстро:
— Ради поэзии не то что помириться с отцом — убить отца можно!
Карие глаза ее загорелись янтарным блеском, как тогда, когда она писала строки про вымя.
Я стояла, растерянная, обескураженная: я чувствовала себя отсталой мещанкой со своими нелапидарными стихами.
Варвара сжалилась надо мной.
— Слушай-ка, девочка! — она трахнула меня по плечу своей большой, почти мужской рукой. — Приходи в среду на диспут в редакцию «Зори революции». Там будут молодые поэты из моей группы «Семперанте».
Последнего слова я не поняла и по простоте души предположила, что здесь нечто связанное с эсперанто — про этот универсальный язык я слыхала.
Потом оказалось, что семперанте значит «всегда вперед» — по-латыни. Так называлась поэтическая группа, состоявшая из трех человек: Варвары Огневой, юноши Саши и пожилого рабочего Осипа. Теперь я была там четвертой. Саша — тот самый, который орудовал над люстрой, длинный, сухой и нервный электромонтер, по наущению Варвары «посвятил всего себя» попыткам передачи характера электрического заряда в рифмованных строчках.
Осипа Варвара «готовила в самородки». Он был тихий, ласковый и застенчивый, смотрел с немым обожанием на Варвару. И в угоду ей писал ни на что непохожие поэмы про динозавров, называя их «дикозаврами», про пещерный век. Но «для себя» он втайне сочинял звучные, красивые стихи о своей родной деревне под Сумами. Иногда он мне читал их мягким, приятным голосом.
Все трое с такой страстью говорили о поэзии, как у нас говорили только о революции.
Я стала ходить на чтения этой группы, которые почему-то назывались «ступенями». Кажется, имелось в виду, что каждое такое чтение ведет с одной ступени творчества на другую.
Но меня эти ступени никуда не вели.
И чем глубже я входила в свою работу у Шумилова, тем меньше нравились мне и «ступени», и вся группа «Семперанте», и всего меньше — мои собственные стихи.
Пегас скакал от меня прочь с веселым ржанием. И я не пыталась его удержать. Я сама отпустила повод. Конь был не по мне.
Итак, выяснилось, что поп в Воронках послал метрику человеку, назвавшемуся Дмитрием Салаевым. Послал не злонамеренно, а поверив, что запрос сделал действительно Салаев. Да и почему ему было не поверить? Ведь проситель указал подробности, которые убеждали.
Все дело было в другом —в том, что мы не могли узнать, кто выдал себя за Салаева.
Единственное, что мы путем экспертизы установили, это то, что письмо с просьбой выслать метрику писало то же лицо, которое сделало записи в «бланке для приезжающих», то есть двойник Салаева.
Шумилов предложил «временную» версию: убийство молодого человека, назовем его Икс, было совершено убийцей, назовем его Игрек, чтобы помешать разоблачению Иксом какого-то преступления, совершенного ими совместно, возможно и с другими лицами.
Так юридически определялся мотив убийства.
Почему возникла мысль о виновности убитого? Не только по характеру письма к Люде, но и потому, что убитый получил обманным путем метрику Салаева и выдавал себя за него.
Когда Шумилов высказал эти соображения, я задала ему вопрос:
— Зачем Икс показывал дежурному именные часы, якобы принадлежавшие его отцу? Зачем он сдал метрику директору гостиницы? Видимо, это делалось для того, чтобы утвердить себя в роли Салаева? Верно?
— Правильно рассуждаете, — подтвердил Шумилов.
— Но для чего это было нужно Иксу, раз он решил заявить о своем преступлении?
— Вы невнимательны, — сказал Шумилов, — вы упускаете важные слова в записке, адресованной Люде. Там говорится, что «еще вчера» он не знал, что решит явиться с повинной.
Начальник был прав. Я промолчала. Но вопрос готов был слететь с моих губ, и Шумилов сжалился надо мной:
— Вы хотите знать, почему я ничего не предпринимаю? Есть положения, в которых лучше всего выждать.
— Выждать? Чего? Убийца заметет следы. Допросы служащих гостиницы ничего дать не могут: никто не видел ночного посетителя, никто не слышал выстрела, никто не имеет никаких подозрений. Игрек не оставил никаких следов, мы ничего о нем не знаем.