Страница 13 из 44
— Лелька вернулась! Ха! Вас вернулось, кажется, поменьше, чем ушло!
И вдруг как будто вернулся тот далеко позади оставшийся счастливый час, —я увидела отмель, залитую волной, и маленькие Наташкины ноги с розовыми ногтями и чешуйками песку.
Если бы я была безоружна, я бы вцепилась в Гришку зубами. Но я была вооружена. Я выхватила наган из кобуры и взвела курок к бою. Я нажала спусковой чок плавно, как нас учили. Или это показалось мне? Кто-то с силой ударил меня по руке. И я больше не видела Гришку.
Передо мной стоял незнакомый, высокий старик в рыжей кожаной куртке.
— Пойдем! — сказал он мне. И я пошла.
Мы поднялись на третий этаж. Он потянул незапертую дверь и ввел меня в почти пустую комнату. Над колченогим столом висел портрет Дзержинского.
— Ты думаешь, что революция — это беззаконие? — спросил он.
Я молчала.
— Зачем тебе дали оружие? — спросил он.
— Чтобы убивать этих гадов! — ответила я, стуча зубами.
— У нас есть законы. Это законы революции. Мы должны чтить и выполнять их.
Я молчала.
— Что ты думаешь делать?
— Не знаю, — сказала я. И я, правда, не знала.
— Пойдешь учиться, — сказал старик и, вырвав из блокнота листок, написал что-то на нем.
— Вот. Дашь ректору. Он зачислит тебя на первый курс юридического.
Это были незнакомые слова. Слова из какого-то нового мира: «ректор», «юридический»...
— Я не кончила школу, — пробормотала я.
— Ты уже прошла ее, — ответил старик.
И я прочла на листке печатный штамп: «Губернский Комитет КП(б) У».
Вечером пришел Володька.
— Что ты думаешь делать? — спросила я, невольно повторив вопрос, только что обращенный ко мне.
— Хватит в райкоме крутиться. Пусть уж другие. А я обратно — на транспорт, поезда водить.
Володя ушел и не являлся неделю. Он пришел в новенькой военной форме, в фуражке с малиновым околышем.
— Меня забрали в ДЕТО, — радостно сообщил он.
— Насчет детей? — удивилась я.
— Дура. Это транспортное ГПУ. Дорожно-транспортный отдел Объединенного государственного политического управления, — пояснил Володя.
Володя уходил от нас в поселок Южного узла, поближе к месту работы. Мы все грустно его проводили.
Все жители «Ампира» — кроме Гната Хвильового. Гната не было среди нас. Он перебрался в общежитие Военного трибунала. В трибунал его взяли на работу пока что курьером.
Часть вторая
Мое скромное положение практикантки обязывало меня приходить на службу раньше всех. Я выходила из дому вместе с подметальщиками улиц и почтальонами. Когда я шла через весь город — трамваи не ходили, автобусов не было, — он казался вымершим. И даже знаменитый Пречистенский базар — сокращенно Пречбаз — был пустынен и молчалив, как погост в моем родном поселке Лихово, недавно переименованном в Красный Кут.
Дворник Алпатыч, ушлый старик со старорежимной бородой, расчесанной на обе стороны, будто у генерал-губернатора какого, сидел на скамейке, на которой обычно дожидались вызова свидетели, и курил козью ножку. Уборщица Катерина Петровна надраивала медную доску на двери с надписью: «Губернский суд».
Между ними шла обычная перепалка. Дело в том, что Алпатыч достался губсуду в наследство от старого режима вместе со своей бородой и орлеными пуговицами па сюртуке. При царе он был тоже дворником, и тоже в суде, но, если ему верить, играл в деле правосудия огромную роль.
Не вникая в сущность происшедших перемен, Алпатыч считал себя ущемленным и, хотя не очень внятно, себе под нос, частенько повторял, что «за богом молитва, а за царем служба не пропадает».
— К чему бы эти слова, — спрашивала Катерина Петровна, нервно шаркая тряпкой по стеклу, — когда царя нету, а насчет бога в газетах пишут, что тоже большой вопрос?
Катерина Петровна была матерью народного судьи, всю жизнь промаялась в батрачках, и сетования Алпатыча выводили ее из себя.
Я не могла пройти мимо, поскольку тут происходило нечто вроде политического диспута. Я вмешалась:
— Вы, Алпатыч, что здесь контру разводите? За порогом пролетарский суд, а он — «царь, бог, молитвы»... Агитатор какой! Из партии «энбе»! — Я имела в виду «недорезанных буржуев».
— Лелька Смолокурова из Лихова — кандидат на судебную должность! — пробормотал орленый старик и, схватившись обеими руками за бороду, потянул ее половинки в разные стороны, словно хотел оторвать их напрочь. — О господи, пошто допустил, пошто взираешь, не разразишь на месте...
Как будто у господа только и дела было: допускать или не допускать меня на судебную должность!
Я прошла в длинный гулкий коридор. Губсуд помещался в здании бывшей монастырской гостиницы «Софийское подворье». Монастырь был тут же неподалеку.
Большие «купеческие» номера стали залами суда, а в архиерейском особнячке вела шумную жизнь коллегия защитников.
Я шла под сводчатым потолком в глубоком раздумье. Действительно, я была «кандидатом на судебную должность», если переводить на дореволюционный язык. Два месяца назад меня вызвали в губком комсомола и секретарь Сережка Ветров с завода «Свет шахтера» сказал мне сначала обыкновенным своим голосом:
— На юриста учишься? На третьем курсе? В точку! — Он набрал воздуху и уже другим, ораторским голосом закричал: — Старых юристов — на свалку истории! В суды бросим комсомол! Оздоровим органы юстиции! — И опять обыкновенно: — Мы бросаем тебя в губсуд. Путевку получишь в орготделе.
И вот уже два месяца меня «учит» народный следователь 1-го района Ольшанский. Хотя он и не носит орленых пуговиц и бороды на две стороны, а, наоборот, щеголяет во френче и галифе по моде сегодняшнего дня, чем-то он похож на Алпатыча.
При старом режиме Ольшанский не успел стать ни судьей, ни следователем, а окончив юридический факультет, был «кандидатом на судебную должность», то есть по всей форме — мой «коллега»!
«Но как велика разница между нами!» — сокрушалась я. Николай Эдуардович Ольшанский, представительный двадцатисемилетний блондин, говорил медленно и весомо, время от времени закрывая глаза, что придавало его словам особую значительность. И слова-то какие! Выражение «презумпция невиновности» звучало словно самый суровый приговор, хотя означало, наоборот, предположение невиновности человека. «Юрисдикция» — это выговаривалось с особым вкусом, почти как «я все могу». А слово «экстерриториальность» звенело и гремело медью и железом, как настоящая броня.
Николай Эдуардович любил употреблять латынь. Но эту его склонность члены губсуда, простые рабочие парни, — а один даже был матрос! — оценить не могли.
Я слышала разговор Олышанского с судьей об одном деле: обвинялся заведующий складом в том, что принял подарок от знакомого нэпмана. А нэпман не просто подарил ему какой-то крой на сапоги, а хотел выдурить наряд на кожтовары.
«Тимео данаос эт дона ферентес!» — произнес Ольшанский по этому поводу и тут же перевел: «Не верь данайцам и дары приносящим!»
— Судить этих ДАВАЙЦЕВ в первую очередь! — сердито сказал судья Наливайко.
Любимое изречение Николая Эдуардовича: «Омниа мекум порто» («Все свое ношу с собой») — почему-то всегда связывали с «портками» и глубокомысленно оглялывали диагоналевые брюки Ольшанского.
Нет, хоть и считались мы «коллегами», но до «нарследа 1» было мне, как до звезды на небе! Латынь теперь у нас на юридическом не проходили. Ростом я не вышла. И не то что диагоналевой, простой шерстяной юбки у меня не было.
А Ольшанский носил диагональ и в разговоре щеголял латынью. И все два месяца он дальше переписки бумаг меня не допускал.
Каждая из них начиналась неизменно ссылкой на ту или другую статью Уголовного кодекса, и следовали фразы одна другой тяжеловеснее: «Усматривая в оном Признаки состава преступления, предусмотренного статьей...» «В вышепоименованных действиях обвиняемого содержатся моменты, могущие, с применением статьи об аналогии, подпасть под содержание закона от...»