Страница 8 из 68
— Я и не боюсь, — сказала Инга.
— Я сварю еще кофе, а Карлен расскажет вам о том, что мы делаем тут.
Дижбаяр повел Ингу в другую комнату — там были письменный стол, книжные полки, широкая тахта и радио. Рядом с книжными полками висело несколько написанных от руки афиш.
— Это все ваши постановки?
— Да, — махнул рукой Дижбаяр, — работа трех лет. Драматический кружок у нас активный. Комплектуется он главным образом из учителей и работников исполкома.
— А колхозная молодежь?
— Она инертна, слишком инертна. — Дижбаяр взял папиросу. — Разрешите закурить? Да, к сожалению, их трудно расшевелить, за исключением некоторых, более или менее активных… Вот тут наша работа в хронологическом порядке. Начали мы с одноактной пьесы «Замужество Миллии», затем взялись за «Грехи Трины». Пьеса эта оказалась для нас довольно твердым орешком, но ничего — раскусили. В прошлом году ко Дню женщины разучили «Сплетниц» и ездили с ними в радзенский Дом культуры, имели большой успех. Теперь начали готовить «Из сладкой бутылки»… Но летом, пока в школах каникулы, у нас затишье.
Инга посмотрела на Дижбаяра.
— А наши, советские пьесы?
Дижбаяр живо махнул рукой. Очки его сверкнули.
— Это весьма сложный вопрос, товарищ Лауре. Руководить самодеятельностью вообще нелегко, люди ведь ничего не умеют… Каждое слово приходится прямо в рот вкладывать. Моя жена сперва играет им все роли… И поэтому, видите, мы вынуждены искать высокохудожественные произведения… потому что наша современная драматургия, к сожалению…
Ливия принесла кофе.
После кофе Инга вернулась к своим запыленным книгам. Красный дом млел в полуденном зное. Кругом тишина, слышно только неуемное гудение пчел, но и оно кажется каким-то сонным. Совсем низко, лениво помахивая крыльями, пролетел аист. Под стрехой защебетала птица. Какая это птица? Листья на деревьях свернулись от жары. Вянет зеленый любистик под забором. Маттиолы на клумбе, плотно прикрыв фиолетовые чашечки, тоже дожидаются вечера, когда они зальют двор крепким, опьяняющим запахом. Просто удивительно, что такой крохотный цветок может так сильно пахнуть…
Инга зажмурилась, представляя себе, что где-то очень далеко, за ржаными полями, за коврами цветущего клевера, за лугами, над которыми разносится запах свежего сена, где-то за сверкающими озерами и полными зеленой тени лесами подкрадывается все ближе и ближе злая и жестокая зима. И когда она наступит, уже не будет солнца и в голых ветвях лип уныло зашумит ветер, всюду будут только снег и тишина — еще более глубокая, чем теперь. Каково тогда станет у тебя на душе, Инга? Но что же особенного? Разве вокруг не будет людей? Будут люди и будет много работы!
Солнце скользило на запад, а новая библиотекарша все продолжала вытирать и раскладывать стопки потрепанных книг. Лицо и руки ее покрылись пылью.
Четвертая глава
На столе лежала газета «Циня».
Алине Цауне со злостью отшвырнула ее. Опять… Политика Даце нужна! Читала бы романы — и ладно, а то дались ей эти газеты!
Алине ничего видеть не может из того, что напоминает о новых порядках. Словно стеной она отгородилась от них враждебным безразличием. Она, правда, не живет, а мыкается. Но не может же человек взять да умереть — смерть так просто не приходит, даже если ты этого хочешь.
Алине сердито нарезала хлеба, налила в тарелку супу, достала из котла кусочек мяса попостней. Поставила все это на стол — для дочки. Затем посмотрела в открытое окно — опять сидит, согнувшись, у цветов, полет.
— Ну иди же! — резко позвала Алине. — Обед стынет.
Даце вымыла в сенях руки и вошла в комнату.
Ей уже двадцать пять лет, красотой она не отличается, полновата. Волосы, брови — все светлое. Руки от работы огрубели, как у землекопа.
Алине и жаль дочку, и обидно. По-разному люди живут: иной за неделю день-другой поработает на колхоз — и все, а иного прямо силком тащат; одна Даце как дурочка: только кликнут — сразу бежит, что велят, то и делает.
А матери больно и досадно, что дочь забывает, какое у них горе из-за этих новых порядков. Разве не они, нынешние хозяева, виноваты в судьбе Теодора? Разве он убежал бы, если бы не коммунисты эти? У Алине глаза наполнились злыми слезами. И так каждый раз, как только вспомнит сына, хотя уже прошло четырнадцать лет. Стоит ей взглянуть на его фотографию, что висит на стене, на старый радиоприемник, который он смастерил когда-то, или увидеть в шкафу светлый костюм и три галстука в ящике, сложенных на аккуратно выглаженных сорочках, как у нее начинает больно-больно щемить сердце. «Сын мой, мальчик мой… да, я любила вас обоих, но ты был мне как-то ближе. Даце, правда, ласковая, добрая девушка, но не было у меня такой нежности к ней, как к тебе; может, потому, что мне с тобой трудно было, что я тебя, маленького, насилу вырвала из рук смерти».
Алине долго держит в руке кусочек хлеба, потом, словно очнувшись, начинает медленно есть.
Вот уже три года, как они с Даце остались одни. Отец внезапно умер — накладывал воз сена и свалился. Врач сказал — кровоизлияние в мозг. Нет теперь ни сына, ни мужа. И если в смерти мужа никто не виноват, то за сына Алине никогда не простит.
— Мама, чего это ты опять задумалась? — прервала мысли матери Даце.
— Да так, — резко ответила Алине, взглянула на дочку и уже теплее добавила: — Ты ешь как птичка… еще мяса взяла бы!
— Не хочется, — сказала Даце, вычерпывая из тарелки последнюю ложку. — Очень жарко сегодня.
— Кто тебя гонит? Чего носишься, как шальная? Сиди дома и отдыхай.
Даце покачала головой и смахнула со лба волосы.
— Мне пора. У нас самое лучшее сено раскидано. До вечера надо убрать. В этом году такая трава у речки, что любо…
Но Алине уже не слушала. Ее всегда зло брало, когда дочь говорила «мы», «у нас», — Алине сразу замыкалась в себя.
«Нет, нам с тобой не по пути. Ты предаешь своего брата, а я родного сына никогда не предам. Я всегда буду на его стороне».
Ничего больше не сказав, Алине встала, швырнула в миску ложки и принялась мыть посуду, а когда Даце взяла полотенце и хотела вытереть тарелку, мать вырвала полотенце у нее из рук.
— Пусти, я сама! Тебе ведь бежать надо.
Даце знала, что нечего даже пытаться помочь матери. Она вышла во двор и опять присела перед цветами. Руки ее проворно мелькали, вырывая пырей и лебеду. Прямо стыдно, как клумбы заросли! Скоро пора уже идти, но вечером она закончит. Даце с увлечением рвала сорняки, прямо пальцами разрыхляла землю и окучивала растения, радуясь, как хорошеют цветы и как начинает дышать вся клумба. Но уже некогда, надо бежать.
Даце стряхнула с передника землю и встала. В дверях появилась мать.
— Ты бы лучше капусту окучила, — раздраженно сказала она, — мне опять к этой своре идти.
«Сворой» Алине называла колхозных свиней, за которыми она ходила; они помещались в ее хлеву. Так получилось, что ей, Алине, чуть не силой навязали этих свиней: бери да бери, на твоем же дворе будут, самой лучше… Потом Алине рассудила, что так и на самом деле лучше, чем ходить в поле каждый день и встречаться с людьми. Она завидовала чужой радости и была безразлична к чужим бедам.
— Я вечером все сделаю, — сказала Даце, повязав косынку, и потянулась за граблями. — Теперь у меня ни минуты времени…
Она опасливо посмотрела вверх — нет, небо чистое, только на востоке багрово-фиолетовое облачко, но оно не сулит дождя. С граблями и бидоном воды Даце торопливо вышла со двора и направилась прямо к лугу.
Алине пошла в хлев. Под навесом она влезла в деревянные башмаки, подвязала фартук и принялась готовить свиньям корм.
«Тоже мне, еда для откормков! — усмехнулась она про себя. — Ни горстки муки, ни картофеля, одна заплесневевшая мякина, да и та с какой-то примесью. Ну и хозяева — листьями свиней откормить хотят! Это так, наверно, по их планам полагается. Загадают себе, что откормок должен весить столько-то, и он от одной травы будет им сало нагуливать. Что ж, теперь ведь все по-иному, на коммунистический манер!»