Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 130

Он не придавал этой истории значения, считая ее обычным наговором. Но Радзивиллы охотно подхватили сплетню, столь ненавистное для вельмож имя королевы Боны оказалось у всех на устах. К давней ненависти добавилось еще и опасение, что теперь, когда Елизаветы нет в живых, Бона заберет назад свои поместья под Вильной вместе с окрестными лесами. Бесило их также и то, что Бона перестает быть старой королевой и вернет себе прежний титул — королева Польши, как единственная коронованная правительница и супруга того, кто не позволил своему сыну именоваться великим князем Литовским. Опасность была так велика, что стоило поддержать и раздуть даже самую нелепую и ничтожную сплетню. И хотя все видели, как Катрин Хёльцелин вся в слезах шла за гробом своей госпожи и клялась, что никогда не оставляла ее ни на минуту и видела, как она с часу на час, день ото дня медленно угасала, дворяне Радзивилла шептались повсюду, что и Катрин дивилась этой внезапной, непонятной смерти. И в кругу людей близких говорила о ядовитом италийском драконе. Кто были эти близкие? Этого никто не знал, потому что Катрин покинула Вильну вместе с венскими послами императора, прибывшими в августе на похороны. С двадцать четвертого августа, когда Елизавета была положена в усыпальнице собора рядом с королем Александром, братом Сигизмунда Старого, сплетня разрослась, набирая силы, и жало ее было направлено против загребущей, обижавшей вельмож и русских бояр королевы Боны. И уже по весне всюду, где прежде люди хвалили справедливое правление государыни, называя замки на восточной границе ее именем и холм над Кременцом — горой королевы Боны, появились старые лирники и молодые бродяги, распевавшие песни о злой королеве-отравительнице, которой послушны даже ядовитые змеи. И то, что на западе Европы передавалось потихоньку приверженцам Габсбургов, по всей Литве, Волыни и Полесью разнесла стоустая молва. Отравили… Королева-злодейка отравила молоденькую невестку. Нет, сын не был с ней в сговоре, она одна, до тонкостей познавшая это страшное ремесло, чужеземка, итальянка, все та же государыня Бона свершила неслыханное злодейство…

То, что дочь Габсбургов не успела принять во владение польские земли и вообще была беспомощной, не имело для сочинителей никакого значения. Куда заманчивей было слушать сказки о жадной свекрови и злой матери, потому что разве мог великий князь Литовский не любить такую красивую, добрую и молодую жену?

Он тем временем, еще ничего не подозревая, проводил вторую половину 1545 года в переговорах с новыми послами короля Фердинанда, которого потеря дочери огорчала куда меньше потери части приданого, и теперь он требовал вернуть часть слишком поспешно выплаченных сумм, а также драгоценностей.

Август советовался даже с матерью, спрашивал, как бы она поступила на его месте и что говорят знатоки законов из королевской канцелярии, но Бона в то время была огорчена болезнью, а потом и смертью архиепископа Гамрата и поручила дело о наследстве канцлеру. И так, почти одновременно, и Краков и Вильна оказались погруженными в траур. Смерть примаса, самого близкого союзника Боны, покровителя гуманистов и знаменитого библиофила, была для королевы тяжелым ударом по многим причинам. После смерти Гамрата осталось не только прозвище, присвоенное женщинам, состоявшим при его дворе и насмешливо называемым гамратками, но на Вавеле осталось еще и ощущение пустоты, которую ничем не удавалось заполнить. Бона вместе с Кмитой и примасом Гамратом составляла могучий триумвират, боровшийся за усиление королевской власти. Вместе с ними Бона горевала, наблюдая, как дряхлеет, становится немощным король, осуждала сейм, который снова отказался провести реформу казны и войска. Королева была полностью поглощена всеми этими делами, к тому же теперь, когда в ее руки перешли земли Мазовии, она успокоилась, и ее не занимало, вернет или нет Август драгоценности, принадлежавшие умершей Елизавете, или оставит себе. Должно быть, у него самого их было немало, коль скоро Бонер рассказывал о многочисленных дорогих доспехах, о коллекциях старых монет и драгоценных камней, из-за которых Август немало задолжал королевскому банкиру.

Но если сама Бона на какое-то время перестала следить за каждым шагом сына, то этого нельзя было сказать о ее верных слугах в Вильне. Вскоре Боне донесли, что агент герцога Альбрехта Габриэль Тарло, делавший вид, что весьма сочувствует овдовевшему королю, предложил ему вступить в новый брак. В супруги предназначалась дочь герцога Альбрехта, молоденькая Анна Софья. Тарло не сомневался в согласии Вавеля, и герцог с супругой ожидали, что из Вильны вот-вот прибудут официальные послы, но Август все тянул, отвечал уклончиво, пока наконец Тарло не спросил его напрямик: уж не думает ли он, как поговаривают многие, жениться на Барбаре Радзивилл? К радости Боны, гонец привез ей письмо, из которого следовало, что молодой король будто бы ответил Тарло: «Господь бог, о чем я каждый день прошу его в своих молитвах, не допустит, чтобы я пал так низко и столь скверно воспользовался своим разумом». Дословно ли было приведено высказывание сына, Бона не знала, но оно свидетельствовало о здравомыслии Августа и о его уважении к короне. После отъезда Остои никто, кроме Глебовича, не мог знать, что еще замышляют Радзивиллы, что внушают королю во время долгих пиров и долгих месяцев охоты.

Целый год после смерти Елизаветы всеми делами короля занимался Радзивилл Черный, и король теперь мог чаще встречаться с Барбарой, да еще — о чем Бона и ведать не ведала — с Фричем Моджевским, который прибыл к Августу в Вильну, привезя с собой множество рукописей и часть библиотеки Эразма из Роттердама. Фрич знал, что Август собирает ценные издания и что в его собрании не меньше тысячи книг, переплетенных в дорогой пергамент. С той поры в виленской библиотеке молодого короля они частенько сиживали над страницами этих редких изданий, и наконец Моджевский, набравшись смелости, сказал, что не успокоится, пока не напишет трактат не только о несправедливости, царящей в Речи Посполитой, но и о том, как искоренить это зло.

— Тебе, наверное, известно, — сказал король, — великий Эразм как-то писал моему отцу, что народ наш так преуспел в науках, в праве и в искусствах, что может смело соперничать с самыми просвещенными народами.

— Я знаю эти слова. Но прошли годы, и теперь все в нашем королевстве изменилось к худшему.

— Неужто? — иронически спросил Август. — Строится Краков, Академия достигла расцвета, отпрыски шляхетские толпами поспешают в Болонью и Падую «италийского разума» набираться, а среди поэтов славным стал пан Рей из Нагловиц…

— Государь, — отвечал Фрич, — когда столь пышно процветают искусства и науки, тем горше становится оттого, что столь несправедливо обижены корни.

— Злость и досада говорят устами твоими, — прервал его Август.



— Это вам, государь, должно быть досадно. На вас вся надежда. Потому как не может того быть, чтобы дурные законы изменены не были. Всем ведомо: ныне по реке нашей Висле ходят суда, господским хлебом гружены, а мелкому люду судоходство затруднено. Господа увеличивают именья за счет крестьянских наделов. Для простолюдинов одна кара, а для родовитых шляхтичей — другая, я уж об этом и не говорю. А ведь Речь Посполитая не на одних только шляхтичах держится.

Отечество должно быть матерью для всех. Матерью, а не мачехой!

— Аминь, — шепнул Август.

— Означает ли это… что вы, государь, готовы поддержать меня в моем стремлении? Желаете, чтобы я об этом писал, опубликовал свой труд о совершенствовании Речи Посполитой?

— Борись как угодно — словом, трудами своими. Но помни: на последнем сейме закон о наказании за мужеубийство, о котором ты писал, не обсуждался.

Моджевский кивнул.

— Знаю. Но впереди новый сейм в Петрокове, потом будут и другие. Государь, важно, что никто не сказал «нет».

Сигизмунд Август смотрел на Фрича ласково и снисходительно, как когда-то Анджей Кшицкий. И сказал примерно то же, что и он:

— Мне препятствует король, а еще чаще королева. Ты всегда вредишь себе сам. Пойдем лучше, покажи мне еретические книги, запрещенные костелом…