Страница 26 из 33
— Ладно,— сдается хозяин и тычет пальцем через плечо.— Подожди-ка там, я сейчас.
Жак-Анри только однажды был а этой задней комнате, но готов поручиться, что я ней ничего не изменилось. Длинные полки все так же уставлены бутылками — по большей части пустыми; связки лука висят по стенам; низки сушеных грибов, олеография в простенке, нераспечатанная картонная коробка с кружками...
— Любуетесь?— говорит хозяин, входя.
— Здорово же пьют! Сколько пустых.
— Это коллекция.
Жак-Анри наклоняется к полке, разглядывает бутылки.
— Здорово,— говорит Жак-Анри.— Настоящий музей! Но я предпочитаю виши. Понимаете?
— Все верно, только я вас не узнаю.
— Я был в августе.
— Не разыгрывайте меня! Что я — слепой?
— У меня была бородка,— напоминает Жак-Анри.
— Генрих Четвертый?
— Да, и баки.
— Фу ты черт! Ну и здорово же вы изменились! Станьте-ка к свету... Так... Да, глаза ваши.
— Чьи же еще?— смеется Жак-Анри, не скрывая облегчения.
В другое время он объяснил бы хозяину, как и какими способами изменяют внешность — в общих чертах, не посвящая, конечно, а тонкую технику, очень специфичную и далекую от той, которой владеют театральные гримеры. Однако сейчас его больше интересует Жермен.
— Свяжите меня с ним,— просит Жак-Анри.
— Это невозможно.
— Почему? Он вне Парижа?
— Он далеко. Вы нашли тогда посылку?
— Спасибо. Можете передать Жермену, что он мне нужен позарез?
— Попробую,— говорит хозяин с сомнением.— Это не так-то легко. Вы из Лондона? Как там наш Шарль?
— Уверяю вас, я не от де Голля.
— Ладно, дело ваше. Наведайтесь в начале марта. Желаю удачи, старина. И не сердитесь за прием — виши продано еще в прошлом году. Вы поняли?
Автобус, а потом метро уносят Жака-Анри с рю Пастурей, долгим путем перемещая к площади Вандом и пасмурной боковой улочке с тем же названием. Здесь запасная квартира, которой теперь предстоит стать основной. Жак-Анри ею не пользовался, берег — одна из последних.
Консьерж встречает его немногим дружелюбнее хозяина кабачка. Судя по прокуренным усам — желтым снизу,— он из отставных военных, а почтенная плешь и седина точно указывают, что воевал он во времена Вердена. Жак-Анри на всякий случай протягивает ему лачку «галуаз».
Консьерж презрительно сплевывает.
— Морская капуста!
— Зуав?
— Третьего кирасирского!
— Славные дела, не так ли?
После такого начала консьерж значительно добреет. Шевеля подкрашенными никотином усами, он благожелательно поглядывает на Жака-Анри, и тому приходится круто менять тему — ветераны, дай им волю, готовы часами повествовать о днях минувших: ходячий эпос, изнывающий без слушателей.
— У меня найдется пачка кепстена для вашей трубки.
— Как вы угадали?
— Угадывать — обязанность хорошего журналиста.
— Ах, вот оно что! Надолго в Париж, господин редактор?
— Посмотрим. В Тулузе так неспокойно, что я истосковался по тишине.
— Ваша квартира на третьем, господин редактор. А где вещи?
— На вокзале. Простите?
— Антуан Бланшар, господин редактор.
— Порядок прежде всего, мсье Бланшар? Не так ли?
Усы, как водопад, стекают на губы. Консь-ерж пытается придать себе значительный вид и официальную строгость.
— Это как водится,— говорит он и снова сплевывает.
— Вот бумаги, мсье Бланшар: паспорт, карточки, пропуск...
— Комиссариат радом,— говорит консьерж, и губы его совершенно исчезают за водопадом усов.— Положено относить лично.
— Жаль. Кстати, мой отец был при Седане. Зуав.
— Хм, зуав... Ладно, давайте бумаги, у меня там есть землячок, а господь учит помогать ближнему.
— Возьмите на свечки.
Жак-Анри дает ровно столько, сколько положено за такие услуги.
...Ну вот и один. Наконец-то один!.. Жак-Анри слоняется по пустой квартире, тесной, но чистой и теплой, рассчитанной на семью. А у него нет семьи... И любимой тоже нет. Жаклин, кажется, любила или так казалось. Он сделал все, чтобы отдалить ее: был сух и строго выговаривал за промахи.... Жаклин мертва. И Жюль мертв.
Жак-Анри ходит из угла в угол и вспоминает— уже не о Жаклин; хозяин кабачка перед прощанием рассказал, что к нему приходила полиция, показывали фотографию немолодого полного мужчины, допытывались, не бывал ли он на рю Пастурей. Он памятлив и наблюдателен, хозяин. Описал Жаку-Анри того, кто был изображен на снимке... Сомнений нет: Жюль!.. Сфотографировали мертвого? Скорее всего. Теперь ищут тех, кто знал, видел его, разговаривал с ним. Отныне антикварная лавка под запретом. Туда нельзя. На старые квартиры тоже лучше не ходить... Плохо.
И с радистами плохо. Трое, система скомкана и уже не страхует от пеленгации. Нужен четвертый, а где взять? Вся надежда на Жермена...
Жак-Анри дергает за шнур, поднимает камышовую шторку. Если смотреть наискосок, видна площадь Вандом, Колонна, машины, идущие по кругу — осторожно и медленно, ибо мостовая мокра.
Гастон уже неделю ездит в Женеву. Привозит сообщения какого-то Макса. С Гастоном все хорошо. В первую ездку к нему никто не подошел, а во вторую возле вагона объявился маленький человечек, почти карлик, с грустными библейскими глазами и, назвав пароль, без объяснений — кому и от кого — сунул мешочек с орехами. Гастон довез посылку до Парижа, а Жак-Анри в одном из орехов — пустом — нашел записку... О Ширвиндте там не было ни слова; несколько информаций, подписанных Максом, и указание передать их в первую очередь. Жак-Анри попросил у Центра дополнительный сеанс.
Жак-Анри ходит и ходит — безостановочно, как заведенный. Новая биография — биография журналиста из Тулузы — еще не стала его собственной, и вовсе нелишне повторить ее про себя, затверживая точнее, чем таблицу умножения.
Жюль Дюваль — так его будут звать. Репортер Дюваль, сотрудничавший в листках, ни один из которых ныне не существует. Настоящий Дюваль сейчас где-нибудь в Танжере; родни и близких друзей у него не было.
— С новосельем вас, мсье Дюваль!— громко говорит Жак-Анри и шутливо кланяется своему двойнику в зеркале.— С вас, как положено, причитается, а? Банкет а-ля фуршет для избранных гостей, легкая закуска.
Квартира на третьем этаже, но слышно все, что делается на нижнем: акустика здесь неплохая. Жак-Анри, не напрягая слух, улавливает отчетливо звонок в привратницкой. В общем-то это неплохо: всегда можно знать, есть ли кто-нибудь на лестнице... Да, жить можно. Центр, относительная тишина, и в спальне висит премилое «ню» в золоченой рамке. Жак-Анри подходит к картине и разглядывает подпись. И отшатывается. Мелкими, но разборчивыми буквами — коричневой краской — выписана фамилия Поля.
Жак-Анри садится на кровать и молча смотрит.
Поль убит, ушел навсегда, а картина — его овеществленная мысль — висит, осталась, чтобы напомнить живому о том, что было. Жюль, Поль, Жаклин...
Жак-Анри сидит и слушает тишину.
24. Февраль, 1944. Берлин, Шлахтензее.
Елочка-карлица а фарфоровом горшочке — подарок японских коллег — неправдоподобно мала: каждая иголка ив длиннее реснички. Стволик причудливо искривлен, веточки, словно под напором ветра, сбились в одну сторону.
— Да, господин адмирал, это искусство,— признает Шелленберг.
— И какое!— подхватывает Канарис.— Терпение, труд, изобретательность и чертовское знание механизма роста. Вся Япония в этой елочке, дорогой генерал. Характер людей проявляется в вещах.
Зеппль, слушая разговор, стучит хвостом по полу, требует к себе внимания, однако Канарис против обыкновения не нагибается, чтобы почесать ее за ухом. Зеппль отползает и сворачивается клубком, положив голову на искривленные передние лапы. Темные с красноватым отливом плаза ее неотрывно следят за каждым движением адмирала.
Шелленберг не слишком редкий гость на вилле Канариса, и Зеппль привыкла к нему, не лает, считая своим. Он никогда не забывает привезти грильяж в шоколаде — любимые конфеты таксы. И вообще он очень, очень приветлив и внимателен!