Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 106



— Ты кто? — спросила она после длительного молчания, но головы так и не подняла.

— Семен я… Из Томшарова…

— Это ты, что ли, вместе с мужем моим уходил на войну?

Так вот это что за женщина, понял вдруг Семен. Вспомнил ее стоявшей на росстани, мать свою, тряский кузов полуторки, и сжалось сердце. Вот ведь как получилось: он теперь без матери, она без мужа. Эх, война, как ты поперек режешь! Уж не для того ли, чтобы нам больнее было? А он, если честно сказать, и не признал ведь Алиму. Как изменилась. Не легко, видно, было и здесь. Так чего же теперь делать? Взять чемодан да дальше идти? Ведь чужой он здесь человек, совсем чужой, только вот задел нечаянно, причинил боль этой женщине, а сейчас причинит и девочке. И станут они еще несчастнее, чем были до этой встречи. Ну что ты будешь делать? Нечаянно ведь… Не подумал, что так получится…

— Мама, ты почему плачешь? — теребит женщину девочка. — Пойдем домой. Я есть хочу, и папа тоже… Папа, ты хочешь есть?

— Сейчас, дочка, сейчас покормлю, — сдавленно, сдерживая рыдания, проговорила женщина и прижала ее к себе.

— Папа, пойдем! — Девочка уцепилась Семену за руку и тянет его.

— Зайдите, правда, в избу! — в голосе женщины столько отчаянья, что Семен почувствовал себя сто крат виноватым. Будь его воля — поднял бы сейчас из могилы их отца и мужа, а сам лег вместо него. Его-то ведь самого никто вообще не ждет… Да так уж, похоже, судьбе угодно…

Семен перешагнул порог. Снял пилотку, повесил шинель. Принялся разглядывать фотокарточки, развешанные в простенке меж окон, пока женщина собирала на стол. Вот этот, в сером костюме, похоже, ее муж. А где же он в форме? Неужели и сняться на фото не успел? Да-а, дела…

Хозяйка пригласила к столу. Средь небогатой закуски — бутылка самогона, припасенная, видать, на торжественный случай, может, для встречи мужа. И, скорее всего, — именно так.

Девочка чинно уселась между матерью и Семеном. Видно, что голодна, но не спешит, все поглядывает то на одну, то на другого, все пытается понять, почему так странно ведут они себя. И беспокойство в ее взгляде, и недоумение: что же такое непонятное угрожает ее счастью?

Женщина наполнила стаканы, молча придвинула свой, но не подняла, задумалась о чем-то.

— Ой, — спохватилась вдруг. — Чего же это я?! Ты уж прости, Семен, растерялась, даже не знаю, за что выпить. За возвращение, верно, твое!

— А вот, — нашелся Семен, — мы за Оленьку выпьем. Чтоб счастливая росла…

— Ага, — тут же поддакнула девочка. — Чтобы мама меня не ругала больше.

Все невольно засмеялись. Полегчало как-то от слов Оленьки, будто сгладилось то нелегкое, что стояло между ними. Выпили с легкой душой. Алима принялась потчевать Семена, рассказывать что-то; он не вникал, о чем это она толкует — так непривычно тепло и покойно вдруг стало, будто брел он, брел неведомо где и неведомо сколько и, наконец, дошел до места.

Постепенно хозяйка оживилась — раскраснелась слегка, похорошела. И сразу видно стало, как она еще молода. А ведь на улице привиделась чистой бабой. Да и сам Семен, глядя на нее, отмяк душой. А тут еще девочка на колени влезла, ласкается, обнимает, тепло дышит в ухо, раскрывая ему шепотом свои секреты. Разговорился с ними, разболтался — никому, пожалуй, так откровенно о себе не рассказывал, как этим двоим: девочке и женщине…

Спохватился, когда Алима уже со стола убрала и лампу зажгла. Темнеет уже — а он все сидит. Домой надо!

Подошел к вешалке, снял шинелку. А Оля тут как тут, вцепилась в полу.

— Папа, ты куда?

— Идти надо, Оленька… — и не выдержал, отвернулся, чтобы не видеть тревожного взгляда девочки.

— Не уходи, не надо! Я долго ждала, а ты сразу уходишь! — и в плач.

— Оля, Оля, — уговаривала мать, стараясь отцепить ее пальчики от шинели. — Ну что ты какая?! Ему надо идти…

— Не надо! Я знаю, война кончилась!..

— А для него не кончилась еще…

— Ты вот что, Оленька… — присел Семен. Хотел было сказать, что не насовсем он, что вернется, да вдруг спохватился: это что же, опять обманывать? Только рукой махнул. Эх, угораздило же его… Смотри, как уцепилась — не оторвать.

И Алима не выдержала.

— Семен, останься, пожалуйста, на сегодня-то, — сказала, а в голосе тоже слезы. — Да и куда в такую темень — поздно уже…



Так и пришлось снять шинелку.

Оля заснула прямо у него на коленях. Пока он перекладывал ее в постель, укрывал, Алима возилась за перегородкой — стелила, видимо. Потому что, когда вышла, сказала:

— Там ложись.

Тут же и лампу задула.

Лежит Семен на мягкой перине, а сон не идет. Так тепло и мягко ни разу не спал за четыре года, а вот поди ж ты… И Алима, кажись, тоже не спит — вздыхает, ворочается. О чем она сейчас думает?

Двадцать три года прожил Семен на свете, и четыре из них — война. Ни одна женщина, кроме матери, не обнимала, не целовала его. А сегодня обняла и поцеловала. Не как мать — как жена. Что с того, что все это предназначалось другому, погибшему? Он-то живой! А живому — живое! Так ведь?!

Семен отнимает голову от подушки, садится. Слушает: что-то тихо там, спит, что ли? Снова ложится: боязно чего-то. И будто два человека спорят в нем.

Один убеждает:

«Смелей, Семен! Будь мужчиной. Ты же солдат, победитель. Ты же никогда не трусил, всего повидал-испытал. Иди! Ждет она! Не то будет завтра смеяться, как над мальчишкой, сопляком…»

«Нет, Семен, — возражает другой. — Ты же чужой ей. Не тебя ждала — не о тебе думает…»

Но двадцать три — не тот возраст, когда берет верх благоразумие. Стучит сердце, торопится, подталкивает, кровь жарко кипит…

Встал Семен с постели, крадется на цыпочках, тихо-тихо, как на разведку когда-то. Нащупал край кровати Алимы, присел осторожно. Ну, что же ты? Давай!

— Ой, кто это? — вскрикнула тихо женщина.

— Я это… Семен… — сдавленно шепчет он, неумелыми руками сжимая упругие груди, и наклоняется поближе, чтобы поцеловать, отыскать ее губы.

— Семен… разве можно так?..

Рванувшись, она садится, отталкивая, отрывая его руки. А он, вдохнув сладкий, теплый запах ее, ничего не слышит, ничего не сознает, одурманенный. Крепко стиснув гибкое тело, валит ее в постель…

И вдруг, резко, неожиданно, как взрыв — удар по лицу. Он оторопел даже и руки опустил.

— Семен… зачем же так?.. Не для того я просила остаться…

И так тут стало стыдно, что почудилось: и Алима, наверное, видит в темноте его пунцовые щеки. А когда лег на прежнее место, обида взыграла: «Вот ты как… с фронтовиком… с победителем?!. Какого еще тебе надо?.. Думаешь, умолять стану?! Очень ты и нужна… Вот оденусь и уйду!..»

Однако так и лежит, ворочается, уснуть все не может. Давнее пришло: отец, мать, детство…

Под утро задремал вроде, но, услышав тихие шаги, очнулся. Глянул в щелку — Алима по избе ходит. Осторожно ходит, чтобы не потревожить никого. Вот подойник взяла, тряпицу белую, вышла, мягко прикрыв дверь, — верно, корову доить.

Тут все ночное опять прихлынуло, но уже в другом свете. Это что же теперь? Как ей в глаза глянуть? Не-ет, уходить надо. Оделся поспешно, подхватил чемодан — и за порог.

И только когда в поле вышел, тогда оглянулся. Глядь, Алима стоит у ворот. Пригорюнилась, голову опустила — ну, точно как тогда, когда мужа провожала, только ребенка на руках нет.

Отвернулся быстро и прибавил шагу. И шел Семен через это поле, как по горячей сковородке — под обстрелом так не ходил. Все казалось ему, что жжет, сверлит спину укоризненный взгляд. Так бы и провалился сквозь землю, если бы это было возможно.

К полудню добрался до заколоченной отцовой избы. Сел на поросшее зеленой плесенью крыльцо, голову опустил. Долго сидел… — Потом отыскал заржавленный лом и хотел было отодрать доски, крест-накрест прибитые на дверь и на окна, но передумал. Подхватил чемодан и подался к соседям.

Не признали сперва Семена. Потом долго тискали, хлопали по плечу, разглядывали награды, сочувственно и с уважением поглядывали на раннюю седину… Потащили было к столу, но Семен отказался — оставив чемодан, сразу пошел к кладбищу.