Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 106

— А хошь, я тебе дам свою дочь?

— Которую это? — Вею поднимает голову.

— Да хоть которую. Старшая нравится?

У деда семь дочерей от разных матерей. Четверо вышли замуж. Из оставшихся старшая — Тамара. Сидит в совхозной конторе. Экономист.

— Хорошая девка выросла, — молвит Вею, думая о своем; Как вышла Елук замуж на другую улицу, все хорошие родятся только там. На Нижней ни одной путной не родилось, будто эту улицу прокляла овда[13], будто всех хороших метлой новым ели отсюда.

— Вот-вот, то и говорю. Давай сейчас же пойдем сватать. Хоть одного гармониста оставишь после себя.

— Нет. Не надо…

— Ну зачем, а?

— Все они на один манер. Теперь я всех женщин ненавижу.

— Жалко-жалко, — дед садится на лавку, повесив голову, но скоро выпрямляется, обнимает Вею, нежно всматривается в его глаза, ласково говорит: — А вообще-то правильно говоришь. Плюнь на всех! Очень нужны они! Лучше давай попляшу разок, а?

— Какую играть? — Вею устраивает пальцы ка клавиши.

— Раньше я под ать-тя-тя, ать-тя-тя любил плясать. Давай эту.

Вею начинает подыгрывать. Как и раньше — легко, чисто, будто время нисколько не продвинулось вперед, будто оно всегда стоит на одном месте.

— Постой-ка, я ишо одну стопочку… Потом легко будет телу, — Роман Микур снова шатающейся походкой направляется к шкафу, опрокидывает стопку, быстро возвращается, становится посреди избы, крыльями вскидывает руки и начинает плясать, косолапо перебирая ногами.

Ат-тя-тя, ать-тя-тя,

Ат-тя-тя, ать-тя-тя,

Ать-ать-ать…

Микур вертит головой в разные стороны, приседает, становится на колени, бьет в ладоши, крутится вокруг себя на одной ноге. Потом снова встает и, выставив грудь вперед, ходит по кругу. Вдруг — или оттого, что лишнего выпил, или ноги ослабли — Микур пятится быстро-быстро, пошатывается и падает на пол, при этом больно ударяется головой о печку.

Вею подбегает, поднимает его, как пушинку, сажает рядом с собой на лавку, тревожно спрашивает:

— Ничего не случилось?

— Голове больно. Шумит, — держится Микур за затылок, морщится. Потом через силу встает на ноги и, ничего не говоря, начинает одеваться.

— Может, еще пропустишь стопочку?

— Не буду. А то не дойду, — Микур шагает к двери, берется за ручку и останавливается: — А ты ангел! Ангел! Живи так, никого не слушайся!

И, не попрощавшись, уходит домой.

— Ангел… — бормочет Вею про себя. — Скажет ведь — ангел… Если бы я был ангелом, давно бы полетел вверх, на небо, летал бы над вами выр-выр, как жаворонок. Чтобы никогда не видеть вас, не слушать издевательства и насмешки. Ангел…

Вею тяжело поднимается с лавки, выпрямляется медленно-медленно, держась одной рукой за поясницу, а другой за грудь. Потом разбирает постель.

— Эх-хо-хо-о-о-о… Жизнь-то моя не так пошла. Не сумел я спеть под свою гармонь… — тяжело вздыхает он и ложится спать.

МАЛИНОВЫЕ ОБЛАКА

Перевод Л. Лещенко *

Столько времени прошло, а я и сейчас помню, да не просто помню — вижу все бывшее тогда так, будто случилось это сейчас, сегодня…

Год всего минул, как война кончилась. Нас, уже второклассников, только-только распустили на летние каникулы.





А дома у меня два брата и мать. Братья — один старше меня, другой младше. Я средний. Есть и отец, но он, как говорит мать, — не в счет. Потому что не работник: как пришел с войны, покалеченный, так и лежит — даже с боку на бок сам не повернется. Мы за ним ухаживаем: кормим-поим с ложечки, убираем, как за малым ребенком.

И бабушка наша недалеко жила, можно сказать, по соседству. Теперь-то она в Мишкансоле живет, вместе С младшей дочерью, которая туда замуж вышла — давным-давно уже. Бабушке теперь восемьдесят восемь лет, морщинистая стала, сгорбленная — вместе со своей палкой на букву «П» походит. Годы не только согнули ее, но и разум, память наполовину отняли: ничего-то она не помнит. Навестила как-то бабушку ее старшая дочь, которая в городе живет.

— Как, — спрашивает, — здоровье, мать? Как чувствуешь себя?

А бабушка:

— Кто ж ты будешь-то? Чья такая? Никак не признаю…

Заплакала дочь горько и с жалостью так говорит:

— Мама, мама, неужто собственную дочь не признаешь?..

— Как не признать? Не вспомню вот только — которая…

Конечно, тогда, после войны, бабушка не такая была: рослая, сильная, с быстрыми, все замечающими глазами. От темна до темна работала вместе с другими бабами: и рожь жала, и молотила, и картошку в заморозки уже копала — мужиками-то колхоз не богат был.

А по воскресеньям пешком ходила в город, на базар — за двадцать километров носила яйца, малину, огородину всякую. И еще в церковь ходила — тоже в город.

Так, сколько помню, и не пропустила бабушка ни одного воскресенья, ни одного религиозного праздника.

С нетерпением ожидаю я у околицы ее возвращения. Нет, не гостинцев жду — гостинцев она никогда не приносила — жду ее самое. Придет — стану выспрашивать: «Как сходила? Что видела по дороге, в городе?» Возвращается бабушка вечером такая же бодрая, как уходила утром. Присядет на лавку, снимет лапти, выбьет из них дорожную пыль да опять наденет. Кружку родниковой воды выпила — и за работу. А я сижу на длинной, высокой лавке, болтаю грязными ногами и гляжу, гляжу на нее.

— Что, про Йошкар-Олу, наверное, рассказать тебе? — спрашивает бабушка, будто не знает, чего я жду.

— Ага, — говорю, загораясь последним, самым радостным нетерпением.

— Сколько ж можно все про одно и то же?..

И вправду, что видела бабушка в городе, что знала о нем, давно уж рассказано, и не раз. Пожалуй, я б смог не хуже ее описать высоченные дома, широченные улицы. А на улицах — народу-то, машин!.. Все это я давно запомнил, накрепко. Не пойму вот только, почему — красный город[14]? Почему так его называют? Ну, а раз не пойму, то и не могу жить спокойно. Затем и ожидаю бабушку у околицы, затем и гляжу на нее с высокой лавки: авось теперь-то уж узнаю главное…

Может, город зовется красным потому, что он весь как есть красного цвета? И дома, и деревья, и люди, и машины. И облака над городом. Но как же тогда бабушка вернулась не красная — ведь не могла ж она не задеть хоть что-нибудь в городе: рукавом, концом платка? А бабушка какая ушла, такая и пришла — нигде ни пятнышка!

— Сколько тебе повторять, что и в городе дома, деревья, небо — такие же, как у нас, не красные. Просто называется он так — красный.

— А почему?

— А потому, что дурак ты! — начинает сердиться бабушка. — Твоим птичьим умом все равно не понять этого.

Потом кладет взгляд на меня, все еще болтающего ногами, но уже не надеющегося, готового обидеться, и перестает сердиться:

— Ладно, как-нибудь возьму тебя с собой. Сам увидишь…

— Когда?! — я тут же забываю, что собирался обидеться, может быть даже зареветь.

— Скоро Спас… Какой день-то у нас сегодня?

— Вторник! — быстро вспоминаю я.

— Значит, через две недели и пойдем. Смотри у меня, чтоб не жаловался: пешком ведь идти придется.

— Нет, нет, бабушка, не буду я жаловаться!

Побежал я домой и перво-наперво сделал себе двухнедельный календарь, в котором, как наступит вечер, стал зачеркивать прошедший день, снова и снова пересчитывая оставшиеся. А до вечера, как и другие ребятишки села, как и все, я работал. Тогда ведь как было: человек, может, только ходить научился, но уж в меру сил своих работает, помогает колхозу. Такая нужда в рабочих руках с войны осталась, да и после сколько лет она еще себя знать давала, хоть, конечно, и привыкли мы все.

Я с братом Колей сторожил жеребят-стригунков. А стригунки — быстрые, как ветер, пугливые, как зайцы: если всполошатся, поскачут в разные стороны, то нам, без помощи старших, никак не переловить их, не собрать. Поэтому конюх дядя Тикын Ведыр по утрам стреноживал самых прытких, а мы потом просто следили, чтобы они не зашли в хлеба, овсы не вытоптали.