Страница 17 из 85
— Господи-и… что ж делать-то мне-е?
Вечером за занавеской было тихо, только хрипло дышала старуха, молчаливая, недвижимая, и опять, казалось, готовилась к смерти.
Приезжая в город, Корзунины прежде всего направлялись в народный суд узнать, когда будет разбираться их дело.
Маркел до последней черточки уже изучил озабоченное лицо делопроизводителя в нарсуде, даже частенько во сне его видел.
— А что, дорогой гражданин… дело-то наше когда будут разбирать?
Делопроизводитель досадливо листал какую-то тетрадку.
— Не скоро. Дела со встречными исками выделены особо.
Маркел растерялся:
— Когда же это, гражданин доро…
— Сказано, кажется, ясно? — повысил голос делопроизводитель. — Не скоро, осенью.
У Маркела заныла вдруг спина, затрясло руки. На базаре стоял у воза со старой картошкой оглушенный, отупевший. Сдавая кому-то сдачи, просчитался на пять рублей, из-за чего Прасковья долго и обиженно ворчала.
Маркел редко чувствовал себя виноватым, а тут опустил голову. По дороге домой вдруг совсем ослаб и даже слег, вытянувшись на сене во всю длину.
Прасковья остановила лошадь и обеспокоенно наклонилась к темному лицу свекра.
— Ты чего, тятенька? Ведь будто здоров из дому поехал?
Маркел глянул мутно.
— Суд-то, Прасковья, суд-то осенью, говорят.
— Что ж? Видно, ждать придется.
— Ждать… А Ермачиха-то…
— Чего Ермачиха?.. Скажет что надо, немало ведь мы ей посулили.
Маркел горько свистнул.
— Не желает она суленого ждать. Давай, грит, сейчас. Подлая старушонка… Ныне раненько встретил ее — хмурится, да и на уме еще что-то держит.
Он тоскующе взглянул в нежно-золотое небо.
— Боюсь я… как бы надбавки не запросила… Скажет: «Мало, еще давай».
Прасковья дернула вожжами и беспокойно завозилась на месте.
— Как это еще? Чай, неплохо даем ей… Даем пудовик муки да коты, еще добрые вовсе.
— А ты вот поговори с ней, — уныло сказал Маркел, — такая яга…
— Поговорю-ю! — угрожающе протянула Прасковья, и коротенькие ее брови запрыгали.
Прасковья нетерпеливо подхлестывала лошадь и составляла в уме гневную речь, обращенную к Ермачихе.
— Вот… ужо уйму я тебя, яга жадная, уйму-у!
Но унимать Ермачиху не пришлось. Она будто наперед знала, зачем пришла к ней Прасковья. Встретила она корзунинскую сноху неприветливо, прислонясь спиной к давно не беленной печи, и даже присесть не пригласила:
— Неча, матушка моя, зубы мне заговаривать… Дура я была спервоначалу, что за этакую безделку согласилась грех на душу брать… Все бедность моя, сиротство… сын некудышный…
Прасковья, сдерживаясь, чтобы не закричать, сказала с укором:
— Ты за пряжей, что для людей прядешь, небось все ляжки себе отсидела, — а чего тебе дают? Много ль?
— А хоть сколь дают — не твое дело! Душой зато не кривлю! — отрезала Ермачиха.
Прасковья тяжело вздохнула и погрозила:
— Ой, не юли! Сразу ведь знала, чего от тебя нам надо… Да ведь и все знают, что Марину Баюков на улицу выгнал.
— А все знают, так и поди к ним, — опять отрезала Ермачиха.
Прасковья испуганно вспыхнула.
— Ну, ну… я ведь так… Ты скажи прямо — чем недовольна?
Ермачиха отошла от печи и хныкающим голосом заговорила:
— Сами знате, какая моя жизнь. Только вот рученьки и кормят… Мне бы вот сейчас мучки-то получить чай, посулами не накормишься… Коты-то я подожду, летом и босиком ладно… А вот хлебца-то у меня нету. — Да и то сказать, милая, всего-то один мешок муки. И опять сиротство мое помянешь… Когда приварок-то плохой, мы с Ефимом муку быстро съедим… Ох, дешево, касатка, совсем дешево выходит…
Прасковья побледнела — самые худые предчувствия старика оправдались: не только сейчас дай, но еще и мало.
— Что же ты, Ермачиха, матушка… пока товар не отдадут, деньги, говорят, не получают.
— Ве-ер-но-о! — ядовито пропела старуха. — Так мой товар вам вовсе другой… Вона где он у меня сидиит! Чай, я его другим-то не готовлю.
Она раскатилась дробненьким смешком и похлопала себя по лбу.
— Товар мой я вот где храню…
И вдруг, оборвав смех, приказала:
— Притащи-ка сейчас хоть пудовичок… У меня квашню ставить нечем… Вот и принеси, голубушка!
— Чай, сама можешь прийти! — одурев от неожиданности, сказала Прасковья и тут же спохватилась: батюшки, сама старуху к закромам подводит!
Ермачиха заторопилась:
— Ладно, ладно. Дай платок накину.
Прасковья будто не своими ногами пошла с Ермачихой домой. Невыносимо больно было глядеть на пустой мешок в руках Ермачихи. Как это она, Прасковья, допустила такое? Когда обещанное вперед раньше выполненного дела отдают — не будет от этого добра…
Матрена трясущимися руками держала безмен. С крючка свисал мешок с мукой.
Маркел и Семен стояли в дверях амбара, молчаливые, опустив плечи под тяжестью необычайного: в первый раз ни за что ни про что уходило со двора их кровное добро. Прасковья, вся сжавшись, сидела возле высокого мучного ларя.
Андреян, мрачный, со страдающим лицом, сосчитал точки на старинном железном безмене и отрывисто сказал:
— Будет. Пуд.
Ермачиха сощурилась:
— Пуд ли, голубчики?
И сама начала рассматривать точки на длинном тяжелом рычаге безмена. Матрена, глядя на Ермачиху ненавидящими глазами, казалось, хотела пронзить насквозь старушечий затылок.
— Этак палец переломишь. Верно ведь, не обманывают тебя… господи-и!
В ее голосе непритворно зазвенели слезы.
Старуха, покачав головой, взвалила мешок на плечи. Ее жующие губы выражали сомнение. Она стояла и неторопливо встряхивала мешок плечом, будто не замечая злобных взглядов, которыми провожали ее. Выпрямляясь и кряхтя, сказала весело:
— То ли мучка легкая, то ли я, старушка, еще крепкая— что-нибудь одно!..
Ей никто не ответил ни слова.
Первым разразился Андреян.
— Это по какому праву ты распорядилась, Прасковья? Все равно как по ветру добро развеяли!.. В жизнь свою этакой дуры не видывал!
Матрена, уперев руки в бока, надрывалась:
— Губами прошлепала, как кобыла дохлая… Этакую муку, сухую, добрую, как на свадебку, и всякой прощелыге отдавать!
Она еще шире раскрыла рот, но Маркел круто повернул ее за плечо.
— Во дворе не орать — людям слышно! Айда в избу!
Прасковью ругали все, а муж не заступался — Прасковья провинилась.
Напоследок Матрена как ножом пырнула:
— Не по праву и полезла ты с Ермачихой говорить. Ты младше меня сноха. Надо место свое знать!
Прасковья тут не сдержалась:
— Как так? Я на пять годов тебя старше.
— Знаем, что перестарком тебя взяли, — да ведь Семен-то второй сын, а мой мужик — самый старшой.
— Ах ты подлая! — вскипела Прасковья, багровея тонкогубым лицом. — Знаю я, как ты парням на шею вешалась…
— Я? — задохнулась Матрена.
— Ты-ы!.. Оглохла, что ли?.. Все парни тебя боялись… Язык да руки у Матрены-де такие, что слабенького мужика в первую же ночь прибьет.
Не успела Прасковья злорадно хохотнуть, как Матрена сбила с нее платок.
Снохи запутались пальцами в волосах друг у дружки и, одичало сопя, чуть не упали на пол, тут же разнятые властными мужичьими руками. Маркел, отодвигаясь и бешено грозя пальцем, шипел:
— Чертовки долговолосые! Чисто с цепи сорвались… Только посмейте задирать еще, на мужьев ваших не погляжу, сам за волосы оттаскаю. Только в грех вводите… Брысь!
Большаки толкнули к рукомойнику своих растрепанных жен.
— Ступайте, глаза промойте. Еще кто увидит вас этакими… срам!
Матрена, громко всхлипывая, гремела в сенцах рукомойником. Она была вспыльчива и в сердцах свирепа на язык. И сейчас только собралась сказать Прасковье что-нибудь оскорбительное, как вдруг увидела во дворе Марину.
Марина не знала, что произошло, и шла размеренной походкой, неся на коромысле две тяжелые корзины выполосканного белья.