Страница 18 из 85
Матрена мигом вспомнила Ермачиху, мешок, уплывающий из двора на ее спине, и вновь злобно вспылила:
— Вот из-за кого страдаем!.. Ишь, она ходила тряпье свое полоскать, а мы тут мучайся, обижай друг дружку…
Марина, побелев и часто дыша, поставила корзину на верху лестницы и обратила ко всем напряженное, осунувшееся лицо.
— Чего опять?.. Ведь своего-то я почитай ничего и не стирала… все ваше.
Прасковья махнула рукой.
— Добро из-за тебя пропадает — вот что.
Все заговорили враз, наперебой, наседая на Марину. Маркел, всех выше, седой, косматый, с бородищей торчком, как старая матерая коряга; большаки, одного роста, бороды черны, густы, груди и плечи широкие, как неотесанные плахи; Прасковья, тонколицая, высокая, как жердь; Матрена, приземистая, крепкая, круглобокая, — все они наступали на Марину, окружая тесным, душным кругом, как крепко сколоченные заборы корзунинского двора.
— Все из-за тебя, бессовестная, к Ермачихе-ведьме наше кровное добро утекает!
Вытянув вперед руки, будто боясь, что ее вот-вот сейчас задушат, Марина крикнула:
— Что вы, что вы? Я разве просила вас к Ермачихе-то идти? — и, оглушенная треском голосов, закрыла лицо руками, будто лишилась слов.
— Сколько ты добра-то нам стоишь, — а от тебя где оно? — взвизгнула Матрена.
Марина вскочила на ноги, будто ей ожгло спину.
— Где у вас совесть-то? Сколько добра с моего двора к вам перешло… а?
Поднялся шум. Большаковы жены, забыв недавнюю ссору, сыпали слова, как горох сквозь прохудившееся решето, сближали по всякому поводу имена Марины и Платона, обливали их грязной руганью и попреками.
— Будет вам, будет! — раздался вдруг позади дрожащий от гнева голос. Все обернулись — и увидели Платона. Он стоял на пороге, весь трясясь, как в лихорадке. бледный, с блуждающим взглядом, упираясь ладонями в дверные косяки и будто боясь упасть без этой опоры.
— Вы что же это тут делаете… а? Не всякий зверь на беззащитного кидается, а вы живую душу так топчете, так терзаете, что от вас хоть в петлю или в воду бросайся… Не троньте ее… Марину мою! Она мне жена… Она жена моя… и не смейте больше ее терзать… Я… я… в сельсовет пожалуюсь! — И вдруг, задохнувшись от непосильного напряжения, Платон пошатнулся. Марина подбежала к нему, обхватила его обеими руками, прижалась головой к его груди и воскликнула со смелостью отчаяния:
— Да, да! Бежим на улицу, будем кричать на весь белый свет… нету нам жизни!..
— Верно-о! Кричи на весь белый свет, кричи! — вдруг гулко прозвучал голос старухи Корзуниной. — Зверье в логове хоронится, а настоящие люди на свету живут.
И все сразу замолчали. Из-за печи, раздвинув одной рукой вылинявшую занавеску и страшно перевалившись тяжелым парализованным телом над краем кровати, смотрело на них грозное лицо Корзунихи — с такими глазами выходят люди на последнюю, смертную схватку с врагом.
— Дьяволы широкопастые!.. Жадность в вас всю душу съела… Вам бы только хватать, копить да лютовать… Человек для вас дешевле гвоздя… Только в лапы вам попадись, так вы, словно воронье, в клочья раздерете… Платошенька, сынок, уходи ты от них… уходи… Мне уж недолго… а ты — забирай Марину и уходи…
Задыхаясь, она ловила воздух пересохшими губами и свалилась бы на пол, если бы Платон и Марина не поддержали ее.
— Будя! Наслушался! — прогремел Маркел и шагнул к старухиной кровати.
Корзуниха не мигая встретила его взгляд.
— Чего тебе еще надо, погубитель?
Старик сумрачно глянул в жаркие, ненавидящие глаза жены и, тяжело отчеканивая слова, сказал среди наступившей тишину:
— Неча тебе рыпаться. Нет более твоей возможности — отвоевалась. Будешь буянить — в амбар отнесем, живи там.
Старуха тяжко всколыхнулась вся, кровать под ней тягуче заскрипела. Приглушив голос, старуха будто напоила каждое слово жгучей насмешкой и ненавистью.
— Удивляться, что ли, буду?.. Да ты бы и заживо в яму меня бросил, досками бы закрыл… Только закона боишься, кулачище подлый, погубитель!
Маркел вырвал из руки ее занавеску и, плотно задернув, сказал:
— У меня крест на груди есть — такую колодищу человечью не трону. Наказал тебя бог за грехи, пришиб, лучше не надо. Лежи, о кончине думай — вот твое дело.
Но все чего-то испугались, и перебранка сразу утихла.
Когда по приказу Маркела все вышли во двор, старик с наигранной укоризной обратился к Платону и Марине:
— Побойтесь вы бога, — разве вас кто гонит отсюдова? Зачем лишний шум поднимать? Вам же хуже будет — неужто смекнуть такое не можете?.. Вот тяжбу выиграем, и сразу вам обоим легче станет: и поженитесь по-людски, и дом себе начнете ладить. Так ли я говорю… а?
— Оно, конечно, так… — забормотал Платон, усталый, размякший после своей неожиданной вспышки.
Марина, тоже снова оробев, только кивнула головой.
— Да куда ж они пойдут? Кто их пригреет? Кроме нас, некому, некому… — затараторила Матрена. — Уж как батюшка-свекор вам посулил, так оно и будет!
Перед сном старик опять поверял своему домашнему Спасу нескончаемые тревоги и заботы: неладно стало в доме, порядок держится как на ниточке — чуть дернуть легонько, все повалится с грохотом, все как с ума сойдут. Невиданное дело: даже забитый Платон и эта бездворовая, «богоданная сношка» Марина подняли голос. Сегодня Маркел угомонил их, а завтра — неизвестно, удастся ли это ему.
В первый раз явственно, своими словами, а не молитвами чудотворцев, высказывал Маркел долголетнему корзунинскому Спасу-помощнику новую мольбу: пусть умер бы от лихой какой болезни Степан Баюков. Маркел не особенно испугался этой своей мольбы — видно, бродила она раньше в темных неведомых тропках его сознания и только теперь вышла наружу. Опять ему было неизвестно, о чем думает узконосый, корявый Спас, — и Маркел, жалобно сморщив лицо и обмахивая себя крестами, до тех пор отмерял земные поклоны, пока не устал до головокружения.
Когда подошло горячее время жатвы, Степан Баюков сказал брату:
— Нечего и думать нам с тобой, Кольша, все спроворить самим по дому… надо нам домовницу искать.
— Что и говорить: голодные насидимся, кто-то должен по дому распоряжаться, — согласился Кольша, загорелый и окрепший и, улыбнувшись, добавил: — Жениться бы тебе, Степа!
Степан нахмурился.
— Сейчас, браток, не до того. Вот прикончим тяжбу с Корзуниными, тогда и о невесте можно подумать.
Степан не признался брату (зелен еще), что стал присматриваться к девушкам, но ни одна не задела его сердца. Он поделился с Финогеном своей заботой: надо пока что пригласить хорошую домовницу.
— Есть, есть! — обрадованно заявил Финоген. — Как раз к нам моя сродственница приехала из города. Двоюродного моего брата дочка, одна как есть сиротка на свете. Может, она и согласится на время.
Финоген рассказал, что девушке девятнадцатый год, звать Олимпиадой. Отца у ней убили в начале гражданской войны, и Олимпиада пять лет прожила в детском доме; года ее вышли, ей дали свидетельство об ее школьном образовании и хорошем поведении. Девушке захотелось повидаться с родными, и она приехала погостить в деревню.
— Из нынешних, комсомолка. Городская, а деревенской работой не гнушается… ни-ни… И на поле, и по дому все делает в лучшем виде. Все тебе разъяснит с терпением, уважительно. А как все сделает, сейчас за книжку… и, скажи пожалуйста, так тебе все перескажет, что будто вот ты сам эту книжку прочел.
— Это хорошо, — похвалил Степан. — Но…
— Чего там «но»!.. Девица сурьезная. Это я только к тебе, для уважения, отпускаю Олимпиаду… всем нам она уже полюбилась. Говорю тебе, только в помощь тебе, ценному человеку, такую возможность предоставляю. Уж поверь, домовница будет хорошая, сам увидишь. Лишь бы согласилась.
Степан еще колебался.
— Городская барышня… пожалуй, не понравится ей у нас.
Но так как Финоген уверял и хвалил девушку (да и не хотелось его огорчать), то Степан сказал:
— Пусть придет — тогда поговорим.
Девушка пришла с утра, вытерла ноги о половичок в сенцах, поклонилась быстро, по-городски.