Страница 98 из 108
— Пардонирую.
Николай Васильевич давно на пенсии, но он чрезвычайно занятый человек. Ровно в восемь часов утра он занимает чулан, где стоит верстак и находятся его инструменты: он тут починяет телевизоры, утюги, игрушки, мебель, музыкальные инструменты. В двенадцать часов он выходит из чулана и говорит, ни к кому отдельно не обращаясь:
— Перерыв на обед.
Через сорок минут он опять в чулане. Чулан запирается ровно без двадцати минут пять. При этом Николай Васильевич говорит:
— Будем уважать законы своей страны. Раз восьмичасовой, то пускай будет восьмичасовой.
Однако при этих достоинствах Николай Васильевич часто позволяет себе один странный поступок: разгуливая по квартире, он останавливается у дверей и пускает матерной скороговоркой. Я сам мужчина и, если понадобится, всегда вверну крепкое российское слово, но брань Николая Васильевича мне кажется безобразной. Она меня оскорбляет, и, услышав ее, я даже чувствую, как мое лицо кривится в испуганную, беспомощную гримасу.
В последнее время он взял еще и такую моду: он приходит ко мне когда ему вздумается и заводит невразумительные разговоры. Давеча он с полчаса рассказывал мне о том, как Ома объявили умалишенным и выгнали из учителей. «И правильно сделали!» — добавил он и ушел. А сегодня утром он приплелся ко мне чуть свет, распространил своей феской восточный запах, сел на кровать и сказал:
— Знаете, что я хотел бы отметить? Я хотел бы отметить, что англичане народ невероятной амбиции. Представьте, местоимение «я» они пишут только с заглавной буквы.
— Это не от амбиции, а от особенностей грамматики, — наставительно сказал я, поскольку лет десять тому назад я по-английски разговаривал как по-русски. — Грамматика у них такая. Англичане пишут Я с большой буквы из-за того, что у них предложение всегда начинается с подлежащего. Это не то что у нас, хочешь напишешь «солнце всходило», а хочешь — «всходило солнце».
Николай Васильевич кашлянул и ушел, но не прошло и полминуты, как он вернулся с клочком газеты.
— Так… — сказал он. — Однако в придаточных предложениях они тоже пишут Я с большой буквы. Вот взгляните… — И он протянул мне клочок газеты.
— Действительно… — сказал я и смутился.
— Стало быть, англичане народ невероятной амбиции! — почти закричал он. — Впрочем, я, кажется, вас отвлек. Пардонирую.
Он, кряхтя, поднялся с моей кровати и удалился, а я подумал о том, до чего же я стал забывчив. Английская грамматика — это еще понятно, но в последнее время я стал забывать природные, нашенские слова. Как-то я промучился целый день, припоминая глагол «твердить» — именно что промучился, другого слова не подберешь. И не вспомнил его до тех пор, покуда не услышал это слово на улице. Кстати, на какой улице я его слышал? Так: я ходил прицениться к продажной флейте, американской флейте системы «Хайнес». О продажной флейте мне сказал гобой Матусевич, он говорил, что его сосед продает великолепную флейту; Матусевич живет у Патриарших прудов; ну, конечно — это было на Малой Бронной! Впереди меня шли двое мужчин, и один сказал:
— При чем тут сметная стоимость? Я уже устал тебе твердить, что сметная стоимость ни при чем…
Кажется, это было сказано неподалеку от парикмахерской, и даже точно, что неподалеку от парикмахерской, я еще, помнится, удивился на свежеподстриженного человека, который вышел из парикмахерской и улыбнулся от неловкого чувства, потому что его, конечно, же, обкорнали. Мне пришло тогда в голову, что стрижка на короткое время делает человека чуточку странным, чуточку не в себе. А впрочем, что стрижка? Они и без стрижки все сделались чудными, прямо что ни человек — то загвоздка.
Это удивительно, но прежде, то есть до переезда на другую квартиру, мне не встречались такие чудные люди. Прежде мои братья и сестры по этой жизни казались мне чрезвычайно неинтересными и похожими друг на друга. Они одинаково думали, одинаково говорили, обнаруживали полное тождество в выражениях лиц, и я тосковал по недюжинному, как беременные женщины тоскуют по соленому огурцу. Это затмение длилось, длилось, и вдруг что-то произошло: люди стали таинственны, непонятны. Даже в тех, кого я знаю тысячу лет, приоткрылась непознанность, они сделались притягательны и загадочны, как слово «трансцендентальное». Здесь я в первую голову намекаю на своих товарищей, которых у меня двое. Раньше это были просто отличные мужики, с которыми всегда можно было что-нибудь обсудить, и вот оказалось, что они еще и большие оригиналы. Выяснилось это третьего дня, когда они зашли меня навестить. Они сидели, сидели, и вдруг один говорит:
— Я три года деньги копил, да я вам рассказывал, хотел поехать в Грецию по туристической путевке. Почему именно в Грецию, я и сам не знаю…
— В первый раз слышу, — перебил я.
— Скорее всего потому, что у нас в пятом классе историю вел директор, мы его ненавидели и считали, что он все врет. Ну, накопил я деньги и только нацелился на путевку, как замечаю: а жена-то который день не является ночевать!.. Я, честно говоря, знаю только одно средство вернуть женщину, как говорится, в лоно — это ей новую шубу купить. Купил я шубу, думаю: черт с ней, с Грецией, придется принять на веру. Но тут начинает меня досада точить. Почему-то тянет меня в эту треклятую Грецию — никакой жены не нужно. Такая досада меня в конце концов одолела, что я взял и выкинул штуку одну. Только вы, братцы, того… молчок, а то ребята скажут, что я полоумный. Купил я в цветочном магазине оливковое дерево и, как бы это выразиться… всячески над ним издеваюсь. Например, табачным дымом его обкуриваю и приговариваю в сердцах: «Это тебе за то, что я такой неудачливый человек!»
— А еще был такой случай, — сказал другой мой приятель. — Когда Октавиан Август приехал в Египет, то он первым делом велел вскрыть гробницу Александра Македонского и отломал у мумии нос.
«Откуда они этого набрались? — думал я, слушая разговор. — Ведь такие были пентюхи, что сроду умного слова от них не слышал!»
Первое время я сильно удивлялся произошедшей во мне перемене, из-за которой я стал частенько видеть людей с совершенно неожиданной стороны. Это удивление было вызвано тем, что, по моему убеждению, видеть их таким образом значило то же самое, что видеть людей насквозь. Наверное, со мной должно было произойти что-то диковинное, из ряда вон выходящее, чтобы открыться такому видению, — словом, я очень этому удивлялся. Но потом я удивляться перестал, так как во мне произошла еще более удивительная перемена. Однажды утром я проснулся и первое, на что упал взгляд, — был мой венский стул, один из двух моих венских стульев. Я его не узнал. Мне показалось, будто это не тот стул, к которому я привык, а какой-то другой, хотя безусловно мой. Что за притча? Потом я сообразил, что меня озадачило. Меня озадачила поразительная соответственность параметров стула и параметров человека, которой я прежде не замечал. Я даже нашел в моем стуле некую затаившуюся одухотворенность, намекавшую на братство живого и неживого. Главное, неодушевленная сторона внезапно приобрела в моих глазах новую, благородную значимость, и я почувствовал к ней ту разновидность уважительного чувства, какое люди испытывают к собакам: вроде бы просто собака, а там черт ее знает, может быть, ей такое известно, что никому не известно, а мы ее водим на поводке…
Я начал по-хорошему подозревать окружающие меня вещи. Мне стало казаться, что они затаились, но что им есть чего сказать, и, глядя, допустим, на обыкновенную алюминиевую кастрюлю, я могу загадочным образом чувствовать, что ей хочется быть отодвинутой от окна, где немного дует, и быть подвинутой к человеку, который дает тепло. Видимо, я неловко объясняюсь, все, что толчется у меня в голове куда содержательней и сложнее, будет понятнее, если прибегнуть к помощи ощущения, а ощущение таково: как будто вот-вот откроется что-то великое и окончательное, будто бы в мозгу вот-вот вылупится некая формула бытия, объясняющая все, что ни есть на свете, бесконечная в своей мудрости и простая как табуретка. К этому ощущению добавляется странный, полузабытый запах, с которым связано что-то очень, очень приятное.