Страница 3 из 154
— Вот рожа так рожа…
Витя наконец заговаривает:
— Главное, чтоб человек был хорошим…
— Ну да. Может, хоть нос напрокат дашь? На грека походить буду, а то черт знает что!
— Чаю попьешь?
— Нет, не хочу. Ушел.
Он взмывает на второй этаж, трубит, втиснув губы в щель между косяком и дверью восьмой комнаты:
— Вера-а, я пришел!
Дверь распахивается, на пороге — Ларочка Силантьева с непобедимой, свежекрашенной рыжей копной на голове, маленький носик синевато-красного оттенка — у Ларочки насморк, она в крайне легкомысленном пляжном сарафане, в котором — Егор знает точно — и заявится на работу. Ларочка говорит:
— Ой, Егорушка, ты сегодня просто…
— Стоп, стоп, — перебивает Егор, — я все знаю. Во-первых, ты хочешь сказать, что я чудесно выгляжу. Врешь. Во-вторых, учти: на улице иней, задрогнешь, как цуцик.
— Я закаленная, — хлюпает носом Ларочка, — а днем, представляешь, какая жара. Проходи, проходи, Егорушка.
Вера в белой, толстенной кофте, черной юбке в обтяжечку, на ногах серовато-серебристые чулки в аккуратных дырочках (надо же, фабрика специально так делает), косы уложены, глаза продлены до висков черным карандашом, нижняя губа чуть, с самого краешка, прикушена, этак лукаво-мечтательно. «Да-а, брат», — с постыдной быстротой, восхищаясь, говорит про себя Егор.
Ларочка ходит мимо, бестолково что-то ища, подслеповато щурится, вздыхает, простуженно сопит. Половицы скрипят под крепкими, тяжелыми Ларочкиными ногами, икры перекатываются, как два спрятанных под кожу утюга. Вера спрашивает, опершись на Егорово плечо:
— Как выглядим?
— Ой, Верочка, чудесно! — откуда-то из-под кровати слышится натренированно-восторженный голос Ларочки. — Вы удивительны, прелестны вместе…
Вера и Егор смеются и поскорее убегают, чтобы не слышать Ларочкиных восторгов, а более всего боясь ее как попутчицу: в изъявлениях своей доброжелательности Ларочка будет чрезмерно приторна, а на каждое Верино или Егорово высказывание, даже самое пустяковое, будет откликаться умильными смешочками и восклицаниями: «Гениально!», «Невероятно!», «Ужасно глубоко!», нимало не смущаясь страдальческих взглядов идущих рядом.
Августовский утренник, легким инеем посыпав крыши, выстудив до звонкой сухости тропинки, теперь пропадает под влиянием солнца, оставляя влажно-темные пропарины на спинах заборов, на тугих животах лиственниц. Над оттаявшими же макушками гольцов вырастают радужные столбы.
Егор радуется чистому морозцу, веселому, суматошному утру, Вере, чье близкое присутствие делает его бог знает каким дураком: уже кажется, что стал выше ростом, раздался в плечах, скуластая же физиономия не багровеет сейчас, как натертая кирпичом, а, напротив, излучает интеллект, благородство и мужество. Егор напевает:
— Вера, Вера, Верочка, а я тебя люблю!
— Что же ты так? — Она даже не поворачивается к Егору, голос низковат, тих, на губах — тень улыбки, идет Вера отчужденно, будто бы сама по себе, без спутника, ноги легкие, длинные, голова чуть откинута назад, словно боится уронить что-то из корзинки кос.
— Да так, само собой вышло.
— Странно. К чему бы это? — снова тихо, удерживая улыбку, спрашивает Вера.
Егор не отвечает, берет ее руку и целует в ладонь.
— Надо же!
Он вовсе умолкает, застеснявшись своей восторженности, ему уже неловко за этот прогулочный лиризм, и, смягчая возникшее душевное неудобство, Егор думает: «Но ведь я объяснился, нельзя же теперь, после происшедшей откровенности, делать вид, что ничего не случилось. Мне же действительно хотелось так говорить!»
Она искоса взглядывает на него, понимает, что молчание продлится долго, ей хочется повторения недавних признаний, но, не зная, как вернуть Егора к прежнему умонастроению, Вера ругает себя: «Дурочка какая. Нашла время посмеиваться. Будто мне это нравится. Дура, дура!»
Сосенки у крыльца киповского барака темнеют мокрой хвоей, багульник еще хорохорится: выставляет солнцу только зеленые глянцевые листочки, а предательские, желтые упрятывает внутрь кустов, поближе к земле, в высокую некошеную траву. Густо краснеет рябина возле забора, одинокий куст облепихи скромно посвечивает бледновато-желтыми гроздьями, нестерпимо блестят медные шляпки на черном дерматине двери.
Егор обгоняет Вору, взбегает на крыльцо, распахивает с низким поклоном дверь и, мстя Вере за давешнюю ироничность, говорит:
— Сударыня, оставьте личные интересы у порога. В казенном доме они неуместны.
В комнате над чертежами уже корпит техник Куприянов, тощий, сутулый, в черном засаленном пиджаке. Глаза у него красные, веки воспаленные — постоянно недосыпает.
— Левачишь, Куприяныч? Привет!
— Привет, Гоша. Да понемногу. Энергомонтаж пристал, я и согласился. — Куприянов смущается, оттопыренные уши краснеют, он торопливо сворачивает чертежи. Никто, конечно, к нему не приставал, Куприянов сам выпросил «левую» работу.
— Смотри, первый отдел взъестся, если узнает. Спозаранок, один — подозрительно!
— Да ничего, Гоша. Объясню. Дома же, знаешь, негде. — Куприянов тонкими, бледными пальцами вытягивает из кармана пачку «Байкала», закуривает. Маленькую папироску почти не видно под длинным, извилистым носом. Клин подбородка резко выдается вперед: если бы Куприянов вздумал выступать в цирке — крутить на шесте разные блюдечки, тарелки — он мог бы, не задирая головы, ставить шест прямо на подбородок, как на ладонь.
Приходят Витя и Дима, с ними Ларочка. Как и предполагал Егор, она — в немыслимом, воздушном сарафанчике, голые руки, спина стали от холода фиолетовыми, мурашки высыпали крупные, зловещие — смотреть страшно. Вера сразу же снимает кофту, а Дима Усов говорит:
— Вот, полюбуйтесь на шизофреничку!
— Верочка, Верочка, не беспокойся, — щебечет Ларочка, не отнимая носа от платка, — утро просто чудесное, замечательное! Валюша, здравствуй! — обращается она к Куприянову. — У тебя ужасно утомленный вид. Как ребятишки? Прелесть, да? Ты совсем измучился с ними, представляю, тебе так трудно, так трудно, да? — умильно-округленными, преданными глазами смотрит Ларочка, и с ней охота сразу же соглашаться — иначе утопит в сладком сиропе.
Но Куприянов благодарен Ларочке за участливость.
— Все в порядке, Ларочка. Спасибо. Ребятишки привет передают, — врет Куприянов, потому что, когда он уходил из дому, его сестренка и братишка, которых он кормит, поит, одевает и обувает, еще спали. А в садик их отведет соседка.
Но Ларочка верит:
— Божественно! Какие милые! Поцелуй, пожалуйста, за меня. Скажи, что я обязательно, обязательно приду к ним в гости. Ой, как я соскучилась, не представляете!
Появляется Тамм. В сером макинтоше, в серой же ворсистой шляпе, выбрит, видно, что отменно позавтракал, глаза под очками сияют неукротимым оптимизмом.
— Доброе утро, дети мои! Та-ак… — он внимательно осматривает всех, — с похмелья никого, выглядите прекрасно. Вчера мне звонили из института, торопят с системой для Кимильтейской ТЭЦ. Я обещал на неделю раньше срока.
Вы, Егор, и вы, Дима, задерживаете свои узлы. Прошу, хотя и не имею права, за несколько вечеров наверстать упущенное. А вас, товарищ Куприянов… — Тамм с сожалительно-ласковой улыбкой смотрит на него, — прошу заняться копиями. Тоже по вечерам.
— Хорошо, — почти шепотом отвечает Куприянов, у него краснеют не только уши, но и несуразный, извилистый нос. Ему стыдно, что опять согласился на сверхурочные, что Егор и Дима ни копейки не получат за свою работу — у них основная тема, они идеедатели, а он только исполнитель; что в других бюро такую халтуру, как копии, делят на всех — всем заработать охота, а здесь всегда отдают ему, Куприянову. Стыдно, что он ни разу не отказался, что рад этой двадцатке и что ребята опять молча согласились с мнением Михаила Семеновича.
— Ну-с, приступим, — решительно говорит Тамм, идет в кабинет, на ходу стягивая макинтош. Можно подумать, что сейчас он очертя голову бросится в работу. Будет рвать и метать, но все знают, что сначала Михаил Семенович достанет шахматы, продумает отложенную вчера партию с главным диспетчером Тимофеевым, отклеит от свежих конвертов марки — для коллекции внука, почитает газеты, а потом снова вернется в группу — деятельный, остроумный, всесильный.