Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 96

В родной Порават он попал в начале Месяца Первых Весенних Ручьев — приехал на оленях из Салехарда. Пока добирался — все успел обдумать насчет дальнейшей жизни: приедет — и первым делом, прямо на следующим день, махнет на оленях в селение Ванды…

О, как Арсин ждал этих минут все последние дни! Только ими и жил, только о них и думал…

Но в родном селении ожидало его известие: Таясь была замужем!

А узнал он об этом так.

Родители едва не лишились рассудка, когда он вошел в дом — ведь они давно считали его погибшим…

Он сидел в своей гимнастерке за праздничным домашним столом, когда мать незаметно для него подозвала к себе отца: подойди, мол, выгляни в окошко. Отец подошел, подышал на стекло, сказал вполголоса, будто самому себе:

— Смотри-ка, вроде за водой идет, а сама все на наши окна поглядывает… Таясь, жена нашего председателя колхоза… Ну, Юхура-то Кельчина помнишь, сынок? Женился он у нас недавно… Это не к ней ты часом в Ванды ездил? Ну, перед фронтом? А то люди бают…

Сначала-то, сгоряча, Арсин даже не поверил, решил, что родители шутят, но вот снова подошла к окну мать:

— Бедная, и каждый раз вот так — на наши окна все смотрит, смотрит, будто сказать ей что нужно или спросить… А собака-то Юхурова, надо же! Таясь за водой — и она за ней. Как привязанная, ни на шаг не отстанет!

Арсин уже ничего не слышал, чувствуя, как рвется на части сердце, он готов был выскочить из-за стола, побежать к любимой, но тут в глазах у него помутилось, голова закружилась, и чтобы только не рухнуть на пол, он кинулся на койку, яростно скрежеща зубами. Чего угодно ожидал Арсин, к чему угодно готов был — только не к этому. Зачем он остался жив, зачем раньше времени вернулся домой, когда война еще в самом разгаре?.. Зачем, зачем, какой теперь во всем этом смысл?.. Он бил кулаками по оленьей шкуре и беспрестанно стонал. «А ребенок? — вдруг подумал он. — Как же ребенок? Или нету его?»

— Не виновата твоя Таясь, сынок, — подсела к нему мать. — Ведь мы еще в Месяц Коротких Дней получили из твоего воевавшего места бумагу… Мол, погиб ты в боях. Возле Калинина… города… Нам бумагу уполномоченный читал, я хорошо город запомнила. Помощника Сталина в Москве так зовут. Под Калинином, стало быть. — Мать вытерла слезу с одного глаза, с другого, вновь переживая смерть любимого сына. — А я и не поверила тогда! — Она говорила, а слезы все текли и текли по ее щекам. — Как поверить! Был человек и нету его! Только тонкое дерево с одного удара повалить можно. Щепочку, и ту, бывает, сразу не расщепить… Я так все и думала, что жив ты, сынок… Вот видишь, ты и вправду жив! — Она упала ему на грудь. — О, спасибо тебе, Опаль Турам-Всевышний! Не ошиблась я в своих предчувствиях… Спасибо, что сумел уберечь моего сына, моего мальчика. Вот он — перед моими глазами, живой! — Она села и, уже успокаиваясь, еще раз смахнула слезы краешком платка.

— Ну ладно, мама, ладно… И правда, живой я… — угрюмо сказал Арсин. — Ты мне лучше скажи, как Таясь узнала, что я погиб? А, мама? Как узнала-то?

— Как? — удивилась мать. — Да я же ей и сказала. Ведь она к нам приезжала. Сама приезжала, сынок, перед Новым годом. Вечером. Отец потом ворчал: бесстыжая, мол. А я ему говорю: какая же бесстыжая, если любит она нашего Арсина, бедная, ждать его обещалась… Ну вот, вечером она приехала — чтобы никто, значит, про то не узнал. Я как раз одна в доме была, отец с охоты еще не вернулся. Приехала, значит, на собаках из селенья Ванды. Долго ехала, в дом вошла — будто снежный сугроб… И какая-то она была такая… — Мать примолкли, подменивая нужное слово.

— Какая, мама? — нетерпеливо спросил Арсин. — Больная, что ли?

— Ну, такая, знаешь… Печальная, что ли… подавленная… Как самка чирка, у которой халеи утят сожрали. Вот какая…

— Ну, приехала она, — торопил ее Арсин, пытаясь представить себе эту картину. — И что спросила?

— Даже не раздевалась, снег только маленько у порога сбила… Верно ли, мол, что тебя война убила — так сразу спрашивает. Я из ящичка, что на полке в священном углу, бумажку казенную вынула, ей даю — знаю, что грамотная. Ну, ту бумажку, которая с армии-то пришла… Вот я ей и дала. Читай, говорю, дочка, я тоже послушаю, может, все же неправильная она, эта бумага…

— Дальше, дальше мама…





— А что дальше, сынок? Прочитала она, вся побледнела да как рухнет на пол, будто деревянная стала, и рыдать. В голос рыдала, меня не стеснялась нисколько. А я все думаю: бедный наш Арсин! Ездил он к тебе, про отца с матерью ради тебя забыл, а теперь вот в чужой земле лежит…

Арсин вдруг так рванул ворот гимнастерки, что оторвал пуговицу. Словно и не он только что ничком лежал — одним прыжком у окна оказался, вперился взглядом в ту сторону, куда ушла недавно Таясь.

А мать, подобрав скатившуюся к ногам пуговицу, с жалостью посмотрела на сына и повела свой рассказ дальше.

— Успокоила я ее, как могла, чаю заварила. Так, немножко хотела узнать, что у вас там с ней было, далеко ли зашло… А она будто ничего и не слышит: твердит только, что любила тебя, что не знает, как жить будет…

— И больше она ничего не сказала? — пытал Арсин, все еще глядя в окно. У него чуть было не вырвалось: «Не сказала, что ждет от меня ребенка?» Но все же удержался, не задал вопроса…

— Ничего больше не говорила, — закивала головой мать. — Так, так, сынок, все, как было рассказываю. Чаю попила, собак накормила и обратно поехала, прямо ночью…

— Ах, мама! Да как же ты не остановила ее? Не оставила ночевать? Ведь знала же, что люблю… Сама ведь говоришь: сердцем чуяла — живой я. Почему ж ты ей-то о том не сказала? Может, тогда и она дождалась бы меня…

— Сердце! Сердце, сынок, оно для нас только с отцом вещун, а для людей-то главное — бумага. А в бумаге прописано, что тебя убило. И печать стоит… Кто она мне, чтоб я ей сердце свое открывала?

Нечего было ответить Арсину, он только наяву будто увидел вдруг эту картину: приехала любимая у всех на виду, не побоялась, стоит перед матерью, как раненая важенка, и не может открыться ей… Кой, как больно сердцу!

— А как она все же за Юхура-то вышла? Что, родители ее на калым, что ли, позарились? На оленей? Ну да, у Юхура их много… Десятков пять, пожалуй, наберется. Вот и продали дочку…

— Этого не знаю, сынок. Чего не знаю, того не знаю. Про это не у меня, у ее родителей надо спрашивать. Они выдавали…

— Да она-то, что?! Что у нее — ни языка своего, ни сердца?

— Ну, не знаю, сынок, не пытай старуху. Возьми, да сам у ней и спроси. Хотя что теперь спрашивать, когда уж порог мужнин переступила…

И тут Арсин, все это время неотрывно смотревший в окно, увидел Таясь, взбирающуюся на невысокую горку. На горке она, видно, решила передохнуть — опустила ведра на снег и стала над ними, глядя на дом Арсина…

Вскоре начали набиваться односельчане — все, кто мог ходить, побывали в тот день у них в доме. Прослышав о его приезде, заходили поздравить с возвращением в родные места, задать вопросы, на которые только и мог ответить человек, побывавший там. Арсин словно был сейчас посланцем далекой и страшной войны, всех героев Красной Армии. Убеленные сединами отцы и матери, истосковавшиеся жены, отправившие на фронт мужей — все по очереди спрашивали его, не видел ли он их близких, не встречал ли на фронте, не знает ли, как воюют, не известно ли чего нового об их судьбе…

Что он мог им, однако, ответить, что объяснить? Как расскажешь про огромность войны, которую, даже побывав  т а м, и умом-то вообразить невозможно? А что уж говорить про человека на ее тысячекилометровых просторах — война людьми крутит, как зимний ураганный ветер снежинками… Что мог рассказать Арсин? Только как они с односельчанами спешно проходили обучение в одном из военных лагерей под Омском, как затем их раскидали по вновь сформированным сибирским дивизиям…

Он думал, что люди ждут каких-то других рассказов — о том, какая она большая, какая страшная эта война, взявшая стольких молодых, здоровых мужчин. Но односельчане довольствовались и скупыми, стародавними вестями Арсина. Арсин, наверное, острее, чем они, чувствовал, что стал совсем другим; они были простыми, наивными, но это, как ни странно, вовсе не раздражало его, не утомляло, даже радовало… Они были такие же, как прежде, а значит, и мир оставался таким же, как прежде, а не тем, каким он узнал его, — огромным, многолюдным, плещущим кровью и смертью…