Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 69

Агван взял толстое полено, затолкал в печь, подул. Но полено придавило огонек, а он больше не вспыхивал, только полетела из печки черная пыль. Агван снова подул, а угольки затрещали, посыпались золотистыми искрами и снова погасли, стали черными — эти ленивые угольки. Только дуй на них, сами гореть не хотят.

— Что это у нас так холодно? — раздался вдруг тревожный бабушкин голос. И тут же руки ее коснулись мальчика, приподняли, повернули.

— О, мой сынок сам огонь разжигает. Совсем вырос.

Сквозь слезы Агван не мог разглядеть расплывшегося лица бабушки. Но понял, что она увидела и нож на полу, и подушку в окне. Он заспешил:

— Огонь не слушается. Дую, дую, а он дымится, шипит, дым глаза съел.

Бабушка стерла ему слезы и теперь не расплывалась. Она распахнула дэгэл, прижала Агвана к себе — от нее пошло тепло, запахло летними травами, Пеструхиным молоком.

— Ты дрожишь. Синий весь. Даже не дотронулся до молока… На, пососи… — и протянула ему бутылку. Он уже лежал в кровати, до подбородка укрытый дохой, а бабушка все бормотала: — Пососи. Я скоро вернусь. Только помогу маме дрова разгрузить.

Бабушка ушла, и, хотя опять залетело в дом белое облако холода, ему теперь совсем нестрашно. Печка весело стреляет, разгоревшись. Будто бабушкины руки, обнимает его доха. Угревшись, он вспомнил, что сегодня, в первый день Белого месяца[15], ему исполняется пять лет. Молоко кончилось, но он все еще держал соску во рту. Пора уже бросить сосать, он вырос, уже большой теперь, но что делать, если из пиалы молоко не вкусное. В пять лет надо на коня садиться, так записал в письме отец. Агван рассматривает пустую узенькую бутылку. Пусть вырос, а все равно сосать приятно — щекочет язык тонкая струйка, тепло ползет внутрь! Долго тянется удовольствие.

Размышления его и тайный говорок огня в тишине разрушил скрип двери. Мама! Агван сразу обо всем забыл, натянул поспешно на голову доху — спрятался. Душно под дохой, жарко, а от страха он еще и дышать перестал: не любит его мама, совсем не любит, не ласкает почти, сказки не рассказывает, дома редко бывает. Возится со своими овцами, словно они ее дети, сено с лугов откуда-то притаскивает, из-под снега, что ли, достает.

Долго стоит тишина. Может, это и не мама вовсе? Агван притаился. Мама возвращается почти всегда ночью. Он узнает о ее возвращении по длинному скрипу саней. А потом войдет, перекинется двумя словами с бабушкой, попьет зеленого чаю с ломтиком лепешки и затихает: или сразу спать ляжет, или, чаще, придвинется к раскрытой печке и пишет письмо отцу, пишет, пишет. Любит тогда Агван подглядывать за ней: лицо у нее меняется, улыбается, радуется, даже на него посматривает ласково! А то иной раз и подойдет. Он притворится, что спит, а она целует его и шепчет что-то непонятное. Но это бывает редко.

Стоит в доме тишина. Агван уже почти задыхается: да не мама это вовсе пришла. Но только он совсем уж было решил вылезти, раздался ее злой голос:

— Окно разбил? На час одного оставить нельзя.

— Это не я. Стекла сами прыгают. Я не виноват. — Агван еще помнит ее лицо, когда она пишет отцу письмо и говорит ласково, примирительно.

— Подумайте, живые они… — Теперь ее не остановить. — Наказание мое. Гиря тяжкая.

Агван не успевает съежиться еще больше, как с него слетает доха. Прямо над ним злые мамины глаза, дрожащие губы. Она переворачивает его, задирает рубашку и шлепает. Какие у нее противные руки! Он кричит, словно его окатили горячей водой:

— Ты не моя мама! Ты нехорошая! — Он отталкивает ее руки, натягивает на себя доху и зовет: — Бабушка, бабушка!

Почему не бабушка его родила? Почему не она его мать? Пусть она его родит!

— Бабушка! — кричит он исступленно. Но снова над ним нависает мать:

— Замолчи сейчас же. Чем я теперь закрою окно?

Агван видит слезы в глазах матери и прячется под доху.

Голос бабушки звучит самой желанной музыкой:

— Дулма, что с тобой? Прости ты его. Ты поласковей с ним будь. День рождения у него. Может, правда, стекло само вывалилось? Он ведь хотел посмотреть, скоро ли мы придем. Верно, сынок?





И Агван вылезает на свет. Ему теперь не страшно, опять его бабушка спасла.

— Да, да! — кричит он с торжеством. Но тут же замирает — бледное, перекошенное лицо у матери.

— Молчали бы вы уж лучше. Совсем избаловали. Нечего всегда вмешиваться.

Бабушка странно дергается и застывает столбом у кровати.

— Это мой сын, что хочу, то и делаю с ним. Все из-за него, из-за него! — кричит мать. — Не пустили меня на фронт! — Агван, открыв рот, не понимая, смотрит, как мама кидается на свою белую кровать и начинает плакать, будто она маленькая девочка.

Бабушка гладит ее по голове, тоже почему-то плачет. А потом они обе сидят обнявшись и быстро, быстро о чем-то говорят. И смеются. Мама поглядывает на Агвана, улыбается ему:

— В улус сейчас поедешь, к тете Дымбрыл, — говорит она ласково.

И сразу Агвану становится весело. Он смеется, брыкается, рыбой выскальзывает из бабушкиных рук, и та никак не может натянуть на него штанишки.

— В улус едем, в улус! К тете Дымбрыл. На Кауром, — кричит он и скачет, высоко задирая ноги. — В улус едем! В улус.

Останавливает его, охлаждает мамин голос:

— Ну, скажи ты мне, горе мое, — мать все сидит на своей кровати, смотрит на подушку в окне, — чем я заткну дыру? Стекла ведь у нас с тобой нет! — Дулма встает, медленно идет к двери.

2

Она оказывается на дворе. Кругом, сколько видит глаз, бело и чисто. Она любит эту зимнюю чистоту — как далеко и беспредельно лежит снег! Он лежал так же, когда выходили они с Жанчипом на озеро за водой и, бредя гуськом, один за одним, оставляли на целине общие следы. Снег был так же чист и в те годы, когда она была такой, как ее сын. Тогда была еще жива ее мать. Отца своего Дулма не знала. Был ли вообще у нее отец? Мать с детских лет батрачила на богатых, а у батрачек всегда дети рождались от разных отцов.

Дулма тяжело вздохнула, вспомнив мать. Очень редко находила мать время приласкать ее. Всегда в работе, всегда торопилась куда-то. Зато иногда она брала ее в степь. Как радовались обе! Мать начинала петь. Только степь любит ее, сироту-батрачку, дарит ей краски и запахи разнотравья, водит по своим просторам… Мать пела, тоскливо растягивая слова. И с этих материнских песен помнит Дулма о старине своей родины, о судьбе безответной девочки-сиротки, бродящей со скотом и зимой и летом. Лишь в раздольной степи мог родиться широкий вольный голос безвестных певиц.

Дулма идет по глубокому снегу, по целине. Вот и она, как ее мать, стала петь в степи, когда мать умерла. А умерла она от голода. Не только Бурятия — вся огромная Россия тогда голодала. Дулма шла, оставляя в снегу глубокие следы. Ей казалось, что она маленькая и следом за ней идет тоже маленький Жанчип. Два года Дулма прожила без матери, а потом ее удочерила Пагма.

«Как же я смогла обидеть ее? — Дулма остановилась. — Словно мать, растила она меня… рассказывала улигеры и пела песни. Ничем не отличала от сына».

Дулма пошла назад, ставя ноги в свои следы. Пополам делила Пагма последние куски между ней и Жанчипом. В школу записала вместе с Жанчипом. Вспомнился день, когда они окончили семь классов. Пришли домой и заявили, что идут работать. Как рассердилась Пагма! Как кричала на них! А когда они все-таки начали работать в колхозе, плакала, жаловалась Дымбрыл, своей дочери, уже замужней, сестре Жанчипа:

— Не считает она меня матерью, не слушает. Учиться ей надо, а она хочет нашу с тобой судьбу разделить.

Дулма вошла в сарай. Как могла она нагрубить старой Пагме, матери своей второй? Но движения ее все равно оставались спокойными и четкими — умела она прятать свои чувства, как и все сироты умеют делать это. Старые шкурки, ломаная посуда… — ей нужна доска, чтобы забить на зиму окно. Разгребая старье, она наткнулась на школьные, их с Жанчипом, тетрадки, начала листать: крупные бабочки, жуки были нарисованы в одной из них. Дулма засмеялась, вспомнила самый счастливый час в своей жизни.

15

Белый месяц — начало нового года, февраль.