Страница 11 из 106
Каждый день заходила к нам.
— Надя, — спросила ее как-то мать. — Дело прошлое, давно я хотела узнать, да все стеснялась. За что ж тебя наказали тогда, перед тем, как ты к нам приехала! Баба ты — кругом молодец.
— А разве я не рассказывала? — засмеялась та. — Жили мы на станции, в торговле я работала, в овощном магазине. Дружочек был у меня, директор базы — Колька-то от него. Днем торговала, а вечерами — гульба. Ну и наторговала. Он-то по суду невиновным оказался, а мне четыре года. Кольку государство определило. Я когда освободилась, стыдно было назад возвращаться, многие меня знали. Решила так: уеду куда-либо в деревню, поживу, а там видно будет. Теперь и вернуться можно, все грехи мои быльем поросли.
Дня за два до отъезда собрала к себе всех до единой баб — прощаться. Угощение выставила. А сыну денег дала, чтобы вина купил да угостил ровесников своих.
Уехали.
И пусто как-то в деревне стало вроде. Будто похоронили кого.
Два раза присылала яблок нам в гостинец. И письма писала. И Николай писал товарищам. А потом переехали они на новое место, и затерялся след.
Времени прошло порядочно. А бабы наши и мать нет-нет да и вспомнят:
— Как там Надя теперь? А Колька женился, наверно.
Скучают.
Георгий Баженов
ВАЛЕНТИНОВО ЗИМОВЬЕ
Плотик сшил Федор из пяти бревен — с двух сторон прибил поперечины, испробовал на прочность — оно и ничего, кажется.
— Подсоби-ка! Слышь, Даша…
Вдвоем они спихнули плотик на воду. Федор бросил на бревна хвойных веток, поставил чурбан — чтоб сидеть можно было — и оттолкнулся посильней от берега шестом. Таюра подхватила плотик, покрутила его поначалу туда-сюда, влево-вправо, а то и на полный оборот раскручивала, а потом пообвыкла, приняла на свои воды и понесла вниз по течению, вниз по таежной быстринке. Хорошо им было в этот час вдвоем. Даша сидела на чурбачке, свесив ноги в ледянистую на вид воду, а на самом деле вода была сносная — лето в разгаре! Федор же стоял на плотике, широко расставив ноги, подгребая шестом, как рулем, если плотик вдруг заносило обочь быстринки. Тайга по берегам казалась богатой, здоровой — всегда оно так, когда смотришь на нее с воды. А заберись в тайгу куда поглубже, совсем не то: много лесу больного, много горелого или усохшего, а здесь лиственница так лиственница, сочность к сочности, зелень к зелени, или вдруг вынырнет из-за поворота сосновый, непривычный здесь, бор, и видишь, взбирается он, такой веселый и молодой, на какую-нибудь гору, и гора эта срединно светится золоченой, тонко шелушащейся корой сосны. Или вдруг посреди Таюры открывался крохотный островок, сплошь заросший юным, с пушистыми длинными иголками кедрачом, а то, может, а такой островок, на котором ничего нет, кроме рослой сочной травы с то мелькнувшими, то исчезнувшими горящими жарками — таежными розами…
Так плыли они и плыли почти не разговаривая, пока, наконец, по правому берегу не показалось Валентиново зимовье. Издалека оно всегда казалось мрачноватым, загадочным, как был загадочен хозяин зимовья Валентин. Валентина уже нет в живых, говорят — сгинул в тайге, ушел подальше от людей и помер, не выдержала душа темных дел молодости, сгорела, загрызла-таки ее совесть, то-то и оно, что совесть даже в поганом человеке — страшная сила, что уж говорить о простых смертных, а Валентин ли не был мощен, красив, таинствен, притягивал к себе, как магнит, и отталкивал от себя, как выстрел пушки. Было дело, встречался с ним Федор, тоже темная оказалась встреча, да Федор вышел из нее как будто с честью.
Кто тогда рядом был с Федором? Даша вот стояла рядом да Леша Ушатый, мужик из их бригады. Подходят они к зимовью, на боку у Федора две тетерки болтаются — вдруг глядь, из-за кедра старик заросший выступил, двустволка на плече, смотрит на них внимательно, поджидает. Подошли. Что-то больно старик подозрителен; слыхали они, правда, охотник-промысловик неподалеку живет, да видать не приходилось пока. Вот, видно, и стакнулись. Разговоры разговаривать Валентин не любил. «Лоботрясы, мало в тайге гадите, к зимовью моему дорогу нашли?!» — и двустволку на них. Федор тоже мужик не промах, крутанул «тозовку», вперил дуло под сердце Валентиново. Постояли. Посмотрели друг на друга. «Пока курок спускаешь, я те две пули в одну дырку загоню!» — ухмыльнулся Валентин; губы его — красные и толстые — мелькнули в бородище. «Ну, моя одна, да летит не мимо!» — не спасовал Федор. «Вам, паршивцам, мало у себя места?!» — «А ты что, хозяин тайги? Нам лицензия дана, имеем право по Таюре промышлять». Постояли еще. Посмотрели. Ружья друг на друга нацелены. «Промышлять! — ухмыльнулся Валентин. — Не трожь слова, в которых не смыслишь. Я бы попромышлял вам здеся, да вижу… не из пужливых, не наложили в штаны. Валентин опустил ружье. «Тоже кое-что видали», — сказал Федор и следом опустил «тозовку». «Ладно, мужики, дичь — бейте, но чтоб пушнину-у!.. Смотри — тронешь, крестись заранее! А уж коли так, ввечеру жду в гости». И с этим скрылся в кедраче. Был — и не был. Как привидение.
Вечером побывали у него, конечно. Попили чайку. Но уж что любил Валентин, то любил — помолчать. Это уж на какую встречу удалось Федору расколоть старика. И то — две поллитры перед этим уговорили. Да и не рассказывал Валентин, а так, посмеивался да усмехался, вспоминая молодые годы. В те годы много тут богатых якутов сплавлялось, золотишко у них водилось, чего и говорить — водилось золотишко, да не каждый выплывал к солнцу, бывали которые с фартовым охотником чай попивали у костерка, а посля́ исчезали бесследно. Фартовый охотник — он на то и фартовый охотник, чтоб фарт случался. То так, то эдак, а проговаривался Валентин, подымал завесу с лихого своего молодечества. Но с другой стороны — как будто и не о себе рассказывал, а так, вообще… мыслями-размышленьями делился. На слова старика не поймаешь. Было время, ловили его на статью лихие хлопцы-законники, и те отступились. Жила легенда, Валентин — вор, душегубец, разбойник, да к легенде дела не пришьешь. А уж как сгинул старик в тайге, легенда вовсе корни пустила. Не было бы зла, чего бы смерть в охотку искать? Так и порешили: загрызла-таки разбойника совесть, сгорела волчья душа. Ясно, почему позже боялись заглядывать в Валентиново зимовье: надышишься волчьим духом — сам волком завоешь. Так и стояло зимовье Валентина как бы на отшибе от таежных троп — редко заглядывал туда человек. А Федор не боялся бывать у Валентина — у живого не боялся, у мертвого тем более. Если когда совсем им невмоготу было, подольше хотелось друг с дружкой побыть, подальше от человеческого пересуда — уплывали они с Дашей с просеки к Валентину. Находились у них тут свои незаменимые и невосполнимые радости, а главное — близки они были здесь по-хорошему, по-родному.
…Уж когда ткнулся плотик в берег, начали сгущаться сумерки. Сиренево струилась вода — от близости донного камня, переходя в золотые искрометные блестки там, где доставали Таюру ослабевшие лучи зависшего солнца. Там же, где были водоросли, вода слегка зеленилась — как сиренево-зеленый сплав. А зимовье у Валентина на особицу, редко где такое встретишь: в центре — само зимовье, рядом банька, да не по-черному, а с дымоходом, а чуть поодаль от баньки — на истинных курьих ножках бревенчатая клеть не клеть, избушка не избушка, а люлька-постройка под острой крышей. В метре от земли лаз прорублен, а остальное все — это сама клетушка, застланная по полу соломой. Дождь ли на улице, а может, палящее солнце, холодно или жарко, а здесь всегда сухо, уютно, мягко, обочь ветерок прохладный гуляет и, главное, видна река от края до края — во всю ширь и во всю даль: искрится ли она на солнце, пенится ли от дождя, а нет ничего лучше, как смотреть на Таюру-реку из проема избушки на курьих ножках, смотреть, крепко обнявшись, разметавшись по сену…
Как спрыгнули с плотика, Даша пошла топить баньку, а Федор вытащил из-под крыши зимовья удочки, проверил крючки, поплавки, грузила и отправился в укромное одно местечко, где особенно удачливо брал хариус. В самом деле, как только пали истинные сумерки, так и начался ожида́нный клев хариуса! Дрожали руки, насаживался червь, несся по перекату красный околышек поплавка — и вдруг со страшной силой, по-хозяйски настырно и зло хватал приманку всегда такой осторожный, а в сумерки словно сам не свой хариус. Еще лишь видишь, как пошел поплавок под воду, а страстная рука уже дерганула леску — и из водного простора вылетал на воздух обезумевший, змеино извивающийся хариус. Его перламутрово-фиолетовые наджабрия, желтые в золото стремительные полосы по окраешкам тельца, ярая белизна брюха, дымная спинка и цветные плавники кого хочешь сведут с ума. Лишь со временем, чем больше полнится чифир-бак рыбой, слегка успокаивается сокровенная рыбацкая душа…