Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 35

Дед удаляется, бурчит.

Паша и Майка подходят близко к воде. Они видят себя в речке. Их несет, несет течение...

— Тебя можно звать Павлуша, — говорит Майка, — Павлуха, Павлинька, Пашуня, Паха.

— Вот смотри, — говорит Францев, — сейчас я перемешаю наши портреты, и уже не отличить будет, где ты, где я. Один коктейль получится.

Он подымает палку и кидает ее в речку, в то место, где зыбятся на воде два лица. От всплеска, лица колышутся и, правда, мешаются, будто один человек.

— Я тебя нарисовала, — говорит Майка, — потом тебе подарю.

— Ты приходи к нам как-нибудь в цех. Наших ребят порадуешь. Знаешь, какой Пушкарь у станка? Это просто монументальная личность.

— Ты самая монументальная личность, Пашка, ты на своем мотоцикле сидишь, как Медный всадник на коне.

...Францев несет Майку по берегу.

Он смотрит ей в лицо, и она смотрит на него снизу вверх.

— Майка, — говорит Францев, — сейчас я тебя понесу через реку.

— Неси меня, Паха, куда хочешь.

Францев ступает в речку, и вода начинает урчать. Майка закрыла глаза.

— Паша, это широкая речка?

— Как ты хочешь. Всё будет, как ты хочешь.

— А этот лес большой?

— Он не кончится, пока ты не захочешь.

— В лесу надо быть осторожным с огнем. А я не умею.

...Они стоят над костерком. Паша босой, в трусиках, вздернул над огнем брючки. Сушить надо после брода.

— Я на тебя смотрю как на спасителя, — говорит Майка, — будто я совсем потонула, а ты меня долго-долго спасал.

— Знаешь, Широков мне предлагает вместе с ним в двойке тренироваться... Мой спаситель... Не хочу...

— Он, наверное, сам жутко рад, что ему удалось тебя вытащить из моря. Ты его не бросай, Паша. Его тоже надо спасать. Ты с ним тренируйся в двойке.

— Ну-ка давай через костер попрыгаем, — предлагает Францев.

Они прыгают через костер. Они обнимаются и опять прыгают. Так долго-долго, неосязаемое, идет время.

Градус благородства

Несколько мыслей о литературе, о физике, о расстояниях и о Тихом океане

Новое начинать





В получасе лёта до Хабаровска, когда уже зарозовело табло: «Но смоукинг», наш самолет вдруг задрал правое крыло, и плоский бок планеты послушно вздыбился, сначала покато, потом круто, отвесно... Мы повернули вспять от Хабаровска, и погасло табло, и стало вдруг в стратосфере обидно и холодно, как у дверей субботнего ресторана с дощечкой: «Свободных мест нет». Хабаровск нас не принял: погода.

Сели мы на не ведомую никому гладь посреди Сибири. Девушки в синих пилотках, в синих аэрофлотских френчиках пробежали цугом к дюралевой самолетной дверце. Они раскрыли дверцу и охнули:

— О-ой! Высоко-то как! Э-эй! Тра-ап давайте!

Но трап никто не мог подать, потому что тут ни разу не садились пассажирские машины. ТУ-104 хоть сел и теперь прочно опирался на лапчатое шасси — кабина с пассажирами осталась в поднебесье, и спрыгнуть вниз не мог ни командир корабля, налетавший два миллиона километров, ни стюардессы — сибирячки, ни дальневосточники: помбуры или, скажем, тралмастера, потратившие свои отпуска и северные денежные надбавки разумно, на юге и западе. На материке.

Одни пассажиры роптали. Другие как бы радовались посрамлению могучей техники: самолет, а тоже попался впросак. Вроде человека.

Уже остыли стенки самолета и пол, когда вдруг внизу послышался смех и звяк работы и сильные мужские голоса. Потом — сапоги по лестнице, толкнули снаружи дверцу, всем в кабине стал виден солдат. Глаза его были быстры и жадны, а в лице только кровь и солнце — тугая смуглота. Солдат шагнул внутрь самолета, за ним, теснясь, другие солдаты. Меж кресел они сделались почтительно-робки, но в то же время и хозяйски-небрежны — от своей силы, от апрельской свежести и мужского единства. Пахну́ло весной, табаком, дегтем и смазанным металлом оружия.

Одни скоро и ловко облазили самолет, другие сразу же подступили к аэрофлотским девушкам. Солдаты говорили и глядели на стюардесс со всей своей коллективной, армейской бойкостью, с индивидуальной застенчивостью и надеждой. Стюардессы были сибирячки. Солдаты звали их в диспетчерскую. Они сулили девушкам магнитофон и ужин. Девушки согласились без жеманства.

Осталась в самолете только одна стюардесса Зинаида Ивановна. Молодая, но звать ее лучше по имени-отчеству, потому что глаза у нее мягкие, как у добрых людей. Доброта до старости не стареет и смолоду мудра. Глянешь в такие глаза — будто хорошую родню встретил: ни зла, ни обмана.

Я вышел вслед за солдатами и не видал, как одному из них удалось выделиться из общего грохотанья сапогами, остаться вместе с Зинаидой Ивановной.

Спустился по лесенке на бетонку, стал расхаживать. Вокруг быстро опустело, остался только наш ТУ-104. Я смотрел на него, но не мог думать о нем как о работающей машине. Самолет был совершенен, прекрасен и как бы жил отдельно, не зависел от щербатых бетонных плит, от курящихся фургонов — жилья людей, от не дотянувшейся до фюзеляжа лестнички на колесиках. Самолет был похож на царя-лосося, будто невиданная серебряная рыба зашла из мировых океанов в мелкое устьице нерестовой речки.

Сразу за кромкой взлетной полосы начинался снег, розовый на вечернем солнце. Незапятнанный, снег уходил на все стороны горизонта. Было так тихо, словно вся тишина сибирских пространств накатила и огрузла здесь. Я видел Сибирь сверху, а теперь чувствовал ухом ее тугую тишину. Я думал, что никогда уже больше не буду пить водку и терять дни в тоске по несовершённому. Потому что нет лучше моей работы, моего севера, востока, моего юга, моей Сибири. Ведь можно летать или ходить по Земле, по стране, по планете... Самолеты устанут, утихнут, — и вдруг запахнет мартовским снегом.

Когда я вернулся в самолет, солдат и Зинаида Ивановна сидели на крайних креслах в углу. Я сел не очень близко от них, чтобы не помешать, но, в общем, не так уж и далеко. Они замолчали, потом привыкли ко мне. Заговорил солдат, видать, фразу он начал до моего прихода:

— Ну, конечно, колеблешься: прыгать — не прыгать. Стоишь с парашютом, желтая лампочка зажигается: приготовиться! Зеленая — прыгать! Сгруппируешься весь около дверей. Боже мой. Летишь — только земля и небо. Небо синее, а земля черная.

Зинаида Ивановна прошептала, будто вздохнула, горестно, но в то же время и похвалилась:

— Я третий год летаю.

— Вам хорошо, пока одна. Ведь жизнь не гарантирована, а если у вас будут дети? — В голосе, в словах солдата, кроме участия и высшего, мужского, военного знания, был еще как бы особый, помимо всех слов, важный вопрос.

— Тогда я уже не буду летать, — сказала Зинаида Ивановна как о давно решенном, завтрашнем деле.

Солдата будто насторожил такой ее ответ. Он помолчал. Но потерять простоту этой ночи в тихом самолете, эту доверившуюся ему добрую девушку, вдруг слетевшую с неба, он не мог.

— Боже мой, — сказал солдат, — знаете, что такое военная служба? Уже три года... Это так только в кино ее изображают красочно. Я гражданку совсем не знаю. Домой возвращаться не буду. Что это — с родителями жить? Новое всё надо начинать.

«Новое начинать»... Я не стал дальше слушать солдата и стюардессу. Я сказал себе: «Надо новое начинать!» И вдруг обрадовался, как возможности любимой работы, как свободной от денежных забот осени.

Я не написал еще ничего о солдате, о моем собрате по самолету. Он служит три года в Сибири. Ему плохо без девушки. Ему славно в хозяйском владении своей судьбой. Как он добудет себе счастье?

Я не написал о дальневосточниках: о помбурах, о тралмастерах.

Разве этого мало для меня, для моей работы?

Надо всё новое начинать. В творчестве нет повторения. Продолжение творчества — это тоже начало. Только начало...

...Уже турбины ревели, и вспыхнул свет, и ожили закоченевшие помбуры, и заплакали грудные дети. Никто не заметил в радости и суматохе взлета, как исчез солдат.