Страница 83 из 85
Жил я в Гагре почти до Нового года и жалею теперь, что раньше не наезжал туда осенями, все-таки гагрский ноябрь и декабрь несравнимы с нашими — темными и тоскливыми.
А что же ты не написал мне про Париж? Каково тебя там принимали, кого и что повидал и чувствовал ли ты в свои парижские дни праздник, «кот. всегда с тобой»?
В Абрамцеве крещенские холода, ночью 36, днем 27. А погода как дай бог летом, десять дней ни облачка, а ночью слепнешь от луны.
Будь здоров, пиши, обнимаю крепко, может, весной, в марте, махнем вместе в Архангельск? Прикинь, сможешь ли?
Обнимаю!
Ю. Казаков».
«Ну, Глеб! Как охота, как чернотроп? Я-таки был в Орле, взял трех зайцев, мог больше, да куда? Лосей там до черта, кабаны. Раз чуть в штаны я не наклал: собаки, гоня зайца, стронули кабанов; и вот пять штук с утробным каким-то ёканьем протопотали шагах в десяти от меня, и, слава аллаху, не оказался я на их пути.
А зайцев в Абрамцеве полно. Приехал, пока со станции шел, следов видел так много, будто собаки набегали. Только я собрался с ружьишком в лес, как запуржило, заметелило, завьюжило, зазимело, и снегу уже по пуп, не очень-то побродишь, а на моих беговых узеньких лыжах по целине не пройдешь и 200 метров.
Пишу тебе, хоть ты ведь, наверное, делегат, и — в Москве, на съезде? Я дома не был, не знаю, делегат ли я. Скорее всего, нет. <...>
Все-таки напиши, старичок, как там твоя Ловать, как дом родной, хороша ли охота была. Да и вообще, что новенького.
Я, м. б., зимой в Питер заверну дня на 2 — 3. Поеду в Новгород, хочу на церкви поглядеть еще разок, ну, а от Новг. до тебя рукой подать. Приду к тебе на службу просить — чего? Не знаю, что и просить. Все у меня есть, кроме денег. А деньги будут.
Будь здоров, милый, не болей, пиши мне и вообще пиши, т. е. рассказы, очерки, повести.
Обнимаю
14 дек. 75.
Ю. Казаков».
Потом еще было несколько писем, и переписка наша с Юрой прервалась: слишком разно пошли наши жизни или еще что. Приращение возраста не способствует дружбе, не говоря уж о любви.
В 1977 году «Наш современник» напечатал рассказ Казакова «Во сне ты горько плакал». Рассказ об одном, может быть, самом счастливом летнем солнечном дне жизни отца и крохи сына в подмосковной роще над речкой вблизи отчего дома — и обо всей жизни человеческой с заложенным в самом ее начале, в зародыше, в душе человеческой, знанием о предстоящих горестях и кончине. Рассказ-воспоминание о том, как сам автор ребенком бежал через луг к отцу, стоящему с краю в строю — прижаться к его груди, а это было нельзя почему-то: к отцу не пустили военные в гимнастерках. Отца увезли куда-то в теплушке; отца не стало... Рассказ о том, как жил рядом с Юрой на даче в Абрамцеве Митя, был предан жизни, трудился, как пчела, купался в холодной речке Яснушке и вдруг застрелился из охотничьего ружья, дробовым зарядом, данным ему соседом...
Все эти случаи, впечатления, настроения, слезы младенца, сердечный трепет отца над родною своею плотью и кровью, мелькание на солнце крыл бабочек, выражение глаз преданного пса, покой только что выпавшего снега — положены на музыку трогающего душу слова. Самый проникновенный, неизъяснимый, трагичный и жизнеутверждающий, всеобъемлющий рассказ Казакова...
Рассказ «Свечечка» у Казакова о том же, о чем и «Во сне ты горько плакал», — это его послание сыну Алеше, письмо в будущее. Есть в «Свечечке» такие строки: «Как жалею я иногда, что родился в Москве, а не в деревне, не в отцовском или дедовском доме. Я бы приезжал туда, возвращался бы в тоске или радости, как птица возвращается в свое гнездо. И поверь, малыш, совсем не смешно мне было, когда один мой друг, рассказывая о войне, о том, как он соскакивал с танка, чтобы бежать в атаку, — а был он десантником, — и кругом все кричали: «За Родину!», и он вместе со всеми тоже кричал: «За Родину!», а сам видел в эти, может быть, последние свои секунды на земле не Родину вообще, а отцовский дом, и сарай, и сеновал, и огород, и поветь в деревне Лопшеньга на берегу Белого моря!»
Другом Юрию Павловичу Казакову в Лопшеньге доводился Вячеслав Иванович Яреньгин... Изба Яреньгиных неподалеку от избы моих знакомых — братьев, то есть от их родительской избы, в том месте, где главная улица Лопшеньги впадает в просторную площадь с каменным Домом культуры и магазином, за площадью раздваивается: одна улица (проулок) ближе к морю, амбарам, другая — повыше, поближе к холмам, выведет к школе и дальше, к аэродрому.
Я спросил Александру Михайловну про Казакова, и она тотчас, будто ждала такого вопроса, ответила мне:
— Он был хороший мужик, умный и серьезный. Все, бывало, к нам приходил, спрашивал, всем интересовался. Мой батька тоже был говоркой... А я трактористкой работала тридцать пять лет, сначала на колесных, на ХТЗ, потом на гусеничных, до пятидесяти пяти лет на тракторе. Бывало, я сижу, вяжу, а батька мне книги читал...
Александра Михайловна только пришла из лесу с грибами. Она нездешняя, архангельская родом. У нее на носу очки. И что-то в ней есть мужское: всю жизнь на тракторе — мужская судьба. О ней не скажешь — бабка Шура, она — Александра Михайловна.
— Помер наш батька, — закручинилась Александра Михайловна. — Как я буду без батьки... Он на войне был ранен, в танковой разведке... После войны в колхозе рыбаком. И сей год все у моря. Давление у него было двести сорок... А Юрий Павлович — что вы! Он все по тоням, с рыбаками, фотографировал. Фотоаппарат у него дорогой был, он с лодки-то фотографировал и выронил — утопил... Тогда рыба вольная была, не то что теперь. Бывало, ухи наварим — и сигов, и всего... Что еще сказать о Казакове, и не знаю. Он на баяне играл. В клубе возьмет баян, придет и играет…
Миропия Александровна Репина копала картошку. Ее изба с краю деревни, против школы, живет она одна, как моя Анна Федоровна. Оперлась на лопату... У нее крупное, доброе лицо, синие задумчивые глаза.
— ...Юрий Павлович — ну что же, жил, как все живут, занимался своим делом. Спрашивал про старину. А что же старина? Образ жизни сохранился, в основном, такой же, как был в старину. Конечно, быт стал лучше, а так... Они с женой у меня жили, с Тамарой. Я посмотрю на них, такие они разные. Как-то не утерпела, говорю Тамаре: «Юрий Павлович такой здоровушший, а вы такая хрупкая, маленькая». Тамара улыбнулась: «Ну что же? Такова жизнь...»
Александра Михайловна Яреньгина уедет на зиму к сыну в Северодвинск. Миропия Александровна останется зимовать в Лопшеньге.
Вчера весь день дуло с востока. Баба Нюша сказала, что ветер переходит на северо-восток, а это уже полуночник, тут может «пасть шторминушка». Шторминушка не пал, но весь день дуло с востока, Белое море сделалось черным, с белыми гребнями.
Поздно вечером я возвращался с Чевакина озера домой, в Лопшеньгу. Лесом сошел к Никольской тоне. Лес тут сухой, боровой; вдоль Белого моря, по Летнему его берегу, — боры, брусничники. И у меня в котелке рдела брусника, укрытая листьями, иголками. На Никольской тоне я не нашел рыбаков; рыбаки — видно было — ушли на карбазе в море, трясут невода.
Солнце закатилось, оставило по себе на западе заревую кайму. Море шумело. Становилось темно. Далеко-далеко светили огни Лопшеньги — на той стороне бухты.
Я побрел по мокрому песку стариковской походкой, опираясь на палку. За спиной у меня восходила луна, будто запутавшаяся в водорослях морских, розовато-воспаленная, как головня. Взойдя над водою, луна побежала влево, как баллистическая ракета, все более светлея, надраиваясь, как медная бляха. Наконец заняла надлежащее ей место на небе, приостановилась в своем лунном зените; замерцала, запереливалась на море лунная дорога. Воцарилась в мире лунность. В прибрежном тихом озерце, собственно, в луже, луна отразилась: включился лунный светильник.