Страница 82 из 85
И далее наши мерки не совпадали. Как я ни старался сохранить словесный узор-орнамент, каким изукрасил Азильхан Нуршаихов свое творение, это оказалось выше моих сил. Рассказанную велеречивым восточным человеком историю излагал теперь малословный северный человек. Долгота истории фатальным образом убывала. Из романа уходили великолепные сравнения, уподобления, эпитеты, метафоры, излияния, диалоги. Переводчик держался сути сюжета, уводил в подтекст львиную долю того, что автор высказал открытым текстом (при начислении гонорара подтекст не учитывается).
Когда я поставил точку в романе Нуршаихова «Годы радости и любви» (труд занял более года), отер пот со лба, отправил последнюю дозу текста в Алма-Ату на авторизацию автору, мною овладело раздумье, некоторое даже смущение духа: как отнесется Нуршаихов к собственному роману, уменьшенному переводчиком вдвое: было двадцать листов, стало десять?.. Гонорар авторский — пополам с переводчиком, да еще из него же — подстрочному толмачу... Значит, что же? Забегая вперед, скажу: почти ничего всем троим, сущие пустяки. А Нуршаихов молчал, не роптал, даже, бывало, благодарил. Святая душа...
Но были, были в пору нашего с Азильханом романа взаимные радости и любовь. Азильхан Нуршаихов преподавал мне уроки казахского языка, щедро делился тем, что любил: своими степями, своими друзьями в степях; обретенные дружбы (по правилу: друзья моих друзей — мои друзья) вдруг прорастали, грели меня...
Однажды Азильхан приехал ко мне в Ленинград. Не то чтобы просто так в гости, а по семейному делу: в наших краях проходил военную службу его старший сын. Помню, как мы с ним мчались по пустынному в предрассветный час шоссе, сквозь только зазеленевшие леса; из кустов вылущился на дорогу автоинспектор со своею палочкой, поставил мне в талон дырку — третью, за превышение скорости. Я изо всех сил делал бодрый вид; мой казахский друг закручинился — добрая, чувствительная у него душа...
Летом 1984 года я был в Алма-Ате на конференции, посвященной тридцатилетию целины. Прилетел в этот город, самый зеленый из всех городов, самый яблочный, с журчащими под карагачами арыками, с белоснежным окоемом гор, с цокающими каблучками по камням легконогих, чернооких девушек... Вместе с другими нахлынувшими чувствами, которые испытывает каждый при встрече с прекрасным южным городом, я ощутил в себе право сказать: мой город, моей радости и любви...
Днем заседание, вечером дома у Азильхана: бесбармак, сорпа, зеленый чай с молоком. Необыкновенно живые, неподдельно радостные, лучащиеся глаза жены Азильхана Фатимы, ее неутомимо что-то стряпающие, режущие, приносящие, подающие, наливающие, украшающие руки. Друзья Азильхана — теперь и мои друзья. Книги на полках: к одной из них я приложил мою руку. И совсем поседевший, белый как лунь глава дома Азильхан...
После романа Нуршаихова «Годы радости и любви» я не перевел ни строчки ни с какого языка и никогда не возьмусь за перевод. И никогда, покуда мы живы, не порвется связавшее нас с Азильханом Нуршаиховым нечто такое неведомое другим — наша с ним тайна: часы, дни, месяцы погруженности в работу над романом «Годы радости и любви»...
Многих лет тебе, дорогой Азильхан — великий труженик, солдат, ученый, писатель, аксакал, глава большой семьи! Я благодарю судьбу (спасибо Юре Казакову) за то, что она свела нас; помнишь, как мы не решались признаться друг другу при первой нашей встрече в Алма-Атинском аэропорту?..
«Ну? Ты, наконец, погрузился в казахские степи и потому безмолвствуешь и не пишешь ничего мне о мотодоре. А я-то надеялся на тебя и на Питер. <...>
У нас морозы. Летают сороки. Снег не выдерживает тишины и сыплется с елок и берез. Хочется весны, казашенок, бесбармака. Сегодня варил уху из наваги, присланной мне прямо из Унской губы Белого моря. На банкете в «Берлине» ел аральского копченого леща, и все мне кричали, отворачиваясь от семги: «Кинь кусочек, ребрышко!» Тем и живы.
Вдруг вот возьму и приеду в Питер. Слушай, очень хочется приехать. Пришли мне вызов — придумай причину — на неделю! Чтобы не тратить свои «кровные и потные» деньги и чтобы иметь основание стать на постой в гостиницу.
Будь здоров, дорогой, обнимаю.
Ю. Казаков».
«Дорогой Глеб!
Посылаю тебе рассказы молодого гагрского писателя Кости Гердова. Выбери для «Авроры», что больше тебе понравится.
Если из этих рассказов ничего не подойдет, напиши Косте, он тебе еще пришлет — у него это такой цикл, о соседях, о себе, о матери, о южном городе и т. д. Некоторые мне нравятся.
В общем, смотри сам и выбирай.
У меня вышел наконец-таки мой многострадальный сев. дневник. Как получу авторские, так пришлю тебе.
Еду на октябрь в Гагру, попытаюсь там кончить повесть, хоть боюсь загадывать: когда погода хороша, хочется купаться, загорать, ездить по ресторанам и проч.
Может быть, и ты приедешь погреть свою ломоту? Вот было бы славно: Лихоносов там будет, Астафьев, Евтушенко и проч. элита.
Целую».
«Милый Глеб!
Завтра пришлю тебе свою книжку, хотя, м. б., она у тебя уже есть и мой присыл будет ни к чему, ну да все равно. Сижу в Гагре, работаю с переменным успехом, берусь вот уже за второй рассказ, но все мне мешают мысли о будущей работе, т. е. еще один рассказ лезет в голову, а потом еще повесть, о которой даже страшно помыслить (я же ведь не романист), ну, то и дело приходится делать какие-то записки, авось потом пригодятся.
Скучно временами тут чертовски, ибо из писателей никого нет, а все «шахтеры», но и бросить все и уехать с моим характером: знаю, сколько забот и хлопот свалится на меня в Москве и Абрамцеве, и вся моя работа пойдет к черту.
Теперь вот какое дело. Получил ли ты бандероль с рассказами Кости Гердова? Почему не отвечаешь ему ничего, малый очень волнуется, а между тем накатал еще уйму вещей, которые я тебе тоже пошлю. Пристрой и пригрей ты его ради Бога в «Авроре». Рассказы его несколько сумбурны и порою странноваты, но человек он явно не без искры божьей и ему только начать, а там пойдет — я имею в виду: начать печататься. Любит его Жен. Евтушенко, написал предисловие, так что снизойди, а?
А как ты поживаешь? Много ли написал и вообще каковы дела во всех смыслах — где побывал, что повидал? Напиши мне сюда, я тут пробуду до Нового года.
Обнимаю тебя, будь здоров и счастлив сколько можно. 4 дек. 1973
Ю. Казаков».
«Спасибо тебе, милый Глеб, разом за письмо, за «Неву», за приглашение участвовать в твоем журнале.
А странно, что мы одновременно писали о глухариной охоте. И еще любопытно, что ты замечаешь в скобках, зачем, мол, еще раз описывать глухариную охоту, когда уже столько о ней написано. Я тоже об этом подумал да и не стал о ней писать. Ну, цокнул он, ляскнул, ну, охотник прыгнул, сердце там заколотилось, то, се, ликующая песнь, трали-вали и прочее — выстрел грянул, глухарь брякнулся оземь, взял я его за роговые лапы...
Одно только в моем опусе меня повергло в ужас: при наборе вышла опечатка: вместо «краснобровый тетерев» — «краснобородый», я, естественно, это дело исправил, но каким-то образом опечатка проскочила, так и осталось «краснобородый».
А твой рассказ хорош, хоть я и не верю, что ты одну бутылку вермута взял, да и ту не выпил, «забыл», а? Спасибо, что пишешь, все-таки хорошего у нас маловато, так что каждый хороший рассказ ценен вдвойне.
С удовольствием дал бы что-нибудь ради твоей новой должности, но — потерпи. Все, что у меня пишется теперь, запродано по московским журналам, а давать тебе огрызки совесть не велит.
А подумать только, какую карьеру ты сделал. Ах, ах, какую карьеру! Вспомнил я, как тебя допустили на семинар 57 года вести протоколы заседаний, а теперь вот ты сам кого хочешь, того и напечатаешь. Зажимай их, сукиных сынов, нещадно!