Страница 15 из 16
Здесь начинается Бродвей — широкий, светлый путь.
Еще раз — березы
Вчера, в книжной лавке на Мэдисон-авеню, я обнаружил репродукцию старой русской картины «Березы». Березы росли среди разбросанных деревенских домиков, поднимаясь из синеватых, тяжелых снежных сугробов. Это было прекрасно и стоило доллар.
А так как мне нужно было подумать о прощанье с мистером Купфербергом, березы неожиданно пригодились. Я принес их, вручил, и мистер Купферберг радовался, как ребенок.
— Красивая картинка, — сказал он растроганно, — я повешу ее на киоск.
Мы распрощались, сердечно пожав друг другу руки между стопками журналов «Лайф» и «Лук»; может быть, мы бы и расцеловались, если бы не природная застенчивость. Невдалеке загорелась электрическая лампочка, и пестрый киоск стал неожиданно похож на маленький, искрящийся Таймс-сквер, яркие обложки заискрились синими, зелеными и лиловыми красками, и мгновение казалось, что известная балерина Зорина собирается сойти с титульной страницы «Лайфа» и сделать пируэт на свертке со свежими номерами вечерней газеты «Нью-Йорк пост».
И вдруг весь киоск подернулся нежной зеленой завесой. Это загорелся огонь, разрешающий движение. Поток автомобилей тронулся: сплошной свет, сплошной блеск черного лака и стекла. Балерина Зорина скромно стала на свое место на посеревшей обложке «Лайфа». Большой заголовок «Нью-Йорк пост» стал неразборчивым, превратился в грязноватую полоску. А бесконечная река автомобилей текла к следующему красному огоньку, которому предстояло остановить ее.
Через неделю кончится пребывание балерины Зориной на обложке «Лайфа», кончится и ее слава; мало кто будет в воскресенье помнить о том, что было сенсацией в прошлый четверг. Даже модели автомобилей меняются каждый год.
Вот почему в ту минуту особенно красивой казалась бесконечная снежная даль с двумя скромными белыми березами. То была поэзия, которую не лишат очарования ни время, ни сигналы светофора.
До бесконечности Нью-Йорк
Все те же прогулки, все те же стрит. До бесконечности — Нью-Йорк.
Потемневшие дома, поржавевшие пожарные лестницы, гладильня, бар, химическая чистка, бар...
Ах, боже мой, какая это была улица?
Перед старым домом стоял автомобиль, выкрашенный в кричащий барвинковый цвет, к нему был прикреплен прицеп. За рулем сидел странного вида человек, нетерпеливо жевавший сигарету. А на тротуаре перед домом беспомощно стояла женщина со старомодным деревянным стулом в руках. Затем она заботливо уложила стул на прицеп, а мужчина за рулем, не удостоив ее даже взглядом, небрежно спросил:
— Ты уже все сделала, Джейн?
— Да, все уже сделала, — ответила женщина.
— Мебель уложена? — спросил мужчина, делая ироническое ударение на слове «мебель».
— Да, милый, — сказала она, — вся мебель уложена.
— А где ублюдки? — бросил человек за рулем.
— Дети сейчас придут, отец, — ответила она, — сейчас придут, только простятся.
Вскоре из ворот дома, перед которым стоял яркий автомобиль, вышли дети — мальчуган лет двенадцати и малюсенькая девчушка с блестящей, засаленной косичкой. За ними высыпали соседи: две старые женщины, однорукий юноша-пуэрториканец со строгим лицом оливкового цвета и старый еврей в черном халате, с круглой шапочкой на голове.
— Так-так, — сказал еврей в шапочке. — Бог с Вами, Майк. Да пошлет вам господь жизнь получше.
— Какой бог, — спросил мужчина в автомобиле, — еврейский? Или католический?
Женщина тем временем прощалась с соседями. С ней поцеловалась одна из старых женщин, затем ее немного неловко обнял человек в черном халате.
— Не лижитесь с моей старухой, паршивый еврейчик, — крикнул с серьезным выражением лица мужчина в автомобиле.
— Перестань, Майк, — устало сказала женщина. — Мистер Перльман устроил сбор денег для нас и принес нам на дорогу одиннадцать долларов.
— Ну, ладно, — донеслось из машины. — Коли так, поцелуйтесь!
Однорукий пуэрториканец все это время молчал. Только раз он почти незаметно, но с неизъяснимой грустью улыбнулся женщине. Ее опущенные руки были белыми, почти прозрачными. И, как это всегда бывает, мы слишком поздно поняли, что для кого-то в эту минуту уходило в прошлое одно из тех мгновений, с которыми не хочется расставаться.
— Иди же, Джейн, поедем наконец, — позвал тот, в автомобиле.
В машину влезли дети, мотор заработал. Женщина будто вытерла руки невидимым фартуком, как она привыкла это делать на кухне. Но уже не подала больше свою белую руку никому.
Потом они уехали. Соседи вернулись в дом, только однорукий пуэрториканец остался стоять, опершись о стену; его темное лицо на миг слегка озарилось синим неоновым светом.
Какая же это была улица?
Боже мой, какая это была улица?
Слезы
Брайан получил работу и вновь потерял ее. Три дня он работал статистиком в какой-то мыловаренной фирме, потом его, как обычно, вызвал к себе важный господин и имел с ним вежливую, но весьма печальную беседу, из коей следовало, что правление изменило свои планы и что Брайан, к глубокому сожалению и скорее всего на время, должен оставить службу в этой компании.
— Что вы, собственно, натворили? — спросил затем конфиденциально важный господин.
— Ничего, — отвечал Брайан, — я только пытаюсь остаться американцем.
Важный господин пришел в ужас и сухо сказал, что он любит факты, а не пропаганду.
Мы прождали Брайана до полуночи. Божка волновалась и все ждала телефонного звонка. Телефон действительно время от времени звонил, но каждый раз кто-то, не говоря ни слова, вешал трубку.
— Все время так делают, — сказала Божка. Волосы у нее растрепались, а глаза были на мокром месте.
Наконец Брайан вернулся. Он был неестественно весел, пил джин и варил черный кофе. Затем дело дошло до обмена мнениями, и супруги поругались из-за книги о национальной экономике, которую Брайан недавно закончил и передал в издательство. У издательства были свои четко сформулированные взгляды. У Брайана — свои.
Божка сказала ему, что денег у них хватит примерно до будущей недели, что им надо платить за детский сад, что политические убеждения — вещь хорошая, пока дети сыты, что ей тоже приходится идти на компромиссы, которые ей раньше и не снились, и что она, собственно говоря, несчастна.
— У меня жена мещанка, — в шутку сказал он и этим вызвал у нее слезы.
— Я тебя люблю, — сказала Божка, — за все, и за упрямство тоже. Но мне хотелось бы хоть немного пожить как следует.
— Любой ценой? — спросил Брайан.
— Да какая там цена, скажи, пожалуйста, — ответила она. — Другие делают вещи похуже. Напиши так, как они хотят, и поедем отдыхать.
Брайан пообещал завтра же начать писать и отправиться за авансом. Но все мы смеялись, потому что было ясно, что и писать он не начнет, и за авансом не отправится.
Проснулся маленький Дэви, выбежал из спальни босиком, в синей пижамке и заспанным голосом спросил, почему везде горит свет, хотя уже утро.
Родители ему объяснили, что еще не утро, а ночь...
И видно было, что оба крепко любят друг друга, и что не будь здесь с ними никого, они бы мало об этом горевали. Они пели песни: старую американскую, из времен гражданской войны "When Jo
Устами этого простого парня Брайана и его жены-чешки Божки мне пела сама Америка, и у меня слезы стояли в глазах.
30
„When Jo
31
„Old long Syne" — «Долговязый старина Сайн» (англ.).
32
«Los cuatro generales» — «Четыре генерала» (исп.).