Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 67



И отношение к домашним животным и птице как к друзьям человека и одновременно продуктам его питания — смесь ласки с неизбежной жестокостью: такова жизнь. И нянины «задушевные беседы» с каким-нибудь козлом, гусем или поросенком, колуном или кадкой, чугуном или ухватом — беседы, полные уважения к «собеседнику» и вместе с тем иронии, с нарочито чудаковатым диалогом, вдребезги разбивающие закостенелые понятия об одушевленности людей и неодушевленности всего, что их окружает. А ведь я уже готовился эти понятия усвоить…

Уставал я так, что к вечеру меня шатало. Пытался бегать, как обычно на даче, в сандалиях, изорвал их, сбил ноги, и вдруг как-то утром преспокойно забросил эти куски чужой кожи под кровать и, как вся наша ватага, зашагал босиком. Непривычно, колко, больно, зато приятно погружать босые ноги в пыль. Дня через три ступни огрубели, раздались, стало уютно, остойчиво, словно так и полагалось, так и быть должно было всегда, а в ботинках я ходил временно, по недоразумению. Няня подметила, конечно, мое «опрощение», но ни звука по этому поводу не сказала.

В очередной раз она дала мне возможность самому принять решение.

Мы с ребятами и работали понемногу, уж это само собой, в деревне же, в отличие от города, в с е  работали и летом  в с е  в р е м я. Выходные?!.

Ворошили сено, пропалывали огороды, то у нас, то у кого-нибудь еще — как воробьи усыпали грядки и с заданием справлялись вмиг; мне помогали не отставать, но только первое время. Как откровение: пятна собственного пота на рубашонке. Нас кормили за нашу работу.

Ел я со всеми — что случилось, что пришлось, что было в наличии, даже вопрос не стоял о том, чтобы няня готовила «ребенку» что-нибудь особо. Вообще о готовке здесь специально вроде бы никто не думал, просто в грандиозно удобной «фабрике-кухне», какой исстари безотказно служила русская печь, всегда обнаруживалось что-нибудь — на завтрак, на обед, на ужин. Правда, ели мы не слишком сытно, зато именно тогда, в деревне, я впервые познал будоражащее, подталкивающее на какие-то свершения чувство голода и все великолепие случайно перепавшей горбушки теплого хлеба с солью. Бывало, кто-нибудь из ребят притаскивал из дому несколько ватрушек из ржаной муки, куда вместо привычного для горожан творога запекали картошку. Мы запивали ватрушку теплым, солоноватым еще парным молоком — никогда более не случилось мне ощутить с такой остротой его первозданную прелесть; вероятно, для этого надо всё-таки быть ребенком, — а то и просто водой из колодца, и считали себя счастливыми, и могли в этот день совершить особо дальний набег, не возвращаясь домой к обеду. Хотя за большим деревянным столом, где на трапезы собиралась вся семья и мы, гости, существовали свои жесткие правила поведения (тоже новинка для меня), ребят никто не принуждал там присутствовать: здесь — за стол, нету — вечером поедят.

В ночное съездили, раз, другой, третий… Как страшно было впервые взбираться на лошадь — и высоко, и она живая: боязно, не окажется ли вредным для лошадиной спины твое неуклюжее подпрыгивание, седла-то никакого нету, о стременах и говорить нечего… Как весело мчаться, слившись с нею в одно, когда попривыкнешь, как радует ее послушание, как славно ощутить братство с таким благородным животным; когда, позднее, я встретил в книге упоминание о кентаврах, я сразу понял, что́ это такое…

А няня все в стороночке, все занята чем-то своим, а проще говоря, помогает хозяйке. На полевые работы она, насколько я помню, не ходила, зато взяла на себя солидную нагрузку по дому. И еще присматривала за моей одежонкой — стирала рубашки, майки, трусы, аккуратно латала порванные на очередном дереве единственные штаны; в отличие от мамы, она никогда не подчеркивала своей заботы обо мне, а делала всё походя, как любое другое неизбежное домашнее дело. Впрочем, мой «туалет» был так скромен, что особенных хлопот няне не доставлял; единственный парадный матросский костюмчик тихо покоился в чемодане — мне было стыдно надевать его, да и зачем?

Потом надо было возвращаться. Что говорить, я соскучился по маме, я понимал, как это приятно и удобно вновь обрести городской комфорт и жить спокойно, без постоянных каверз со стороны неведомых сил — одна гроза чего стоила! — но путь назад я проделал с тоской в душе, словно предчувствовал, что не скоро придется мне вновь общаться на равных с природой и ее сильными, всё на свете умеющими, прямыми людьми.

И мы вернулись в этот странный, этот призрачный город и, прожив некоторое время на элегантной, не ставшей еще узкой от яростного потока автомашин улице Красных Зорь — не от нее ли возникло впечатление сплошного бульвара? — перебрались на проспект 25-го Октября, так именовали тогда более старомодный и шумный Невский.

По обеим магистралям бегали еще трамваи, обе были вымощены торцами — шестигранными просмоленными чурками; торцовая мостовая мягко принимала удары копыт, не сопротивляясь буйному раздолью рвавшихся вперед коней и даже поощряя его, по ней особенно изящно и бесшумно катились экипажи — даже извозчичьи пролетки казались колясками, — но машинам на резиновых лапах решительно все равно, из чего сделана дорога, была бы ровной, и торцы, которые упрямо вспучивались после каждого ливня, заменили практичным асфальтом.

Со времени этой реконструкции пролетело почти полвека, но странное дело: стоит мне подумать о городе, извлеченном, выманенном из толщи болот могучим человеческим интеллектом, и перед моим мысленным взором неизбежно возникает мощенная торцами бесконечная набережная.



Вдоль прижавшихся к земле — нет, почему же к земле, к воде, конечно же, к воде! — дворцов, окутанных вуалями северных, неярких тонов, неслышно рысят всадники в шитых золотом мундирах; «тяжелозвонкое скаканье» безвозвратно ушло в прошлое, и спит вечно беспокойным сном в Петропавловском соборе воспетый Пушкиным герой — титан и недруг, — один из немногих смертных, грандиозной мечте которого суждено было осуществиться…

Неслышно рысят всадники… Вымуштрованные кони идут, конечно, сами, а седоки не в силах оторвать взор от бастионов крепости, от шпиля — за рекой, напротив. Какие редкостные пропорции, какое совершенство! Что с того, что в данный момент это тюрьма, олицетворяющая немощь российского деспотизма, — всадников не удивишь, таких примеров история знает сколько угодно, а ведь никому не известно еще, что скажут завтра.

Неслышно рысят всадники… Что им до узников, томящихся в равелинах — потомки, потомки вспомнят; неповторимый силуэт, очарование которого удваивается, утраивается гладью реки — ширина ее здесь словно бы высчитана до метра, — будит умиротворение…

Утверждая гармонию, будто бы существующую в мире, высокое искусство мгновенно приводит в равновесие мятежные эмоции смертных.

Мы перебрались на Невский, на угол аккуратной, ровненькой, но какой-то невразумительной, худосочной улицы, и заняли две комнаты в огромном коммунальном жилье, вытянутом по фасаду вдоль прославленного проспекта в виде внушительного «Г»: у самого основания буквы располагался парадный вход в квартиру, в конце перекладины ютились кухня и черный ход.

Мы перебрались на Невский, и я осваивал двор.

Это был обычный городской колодец. Незвонкая, слегка угрюмая тишина его изредка нарушалась подводами, привозившими разные разности в угловое «заведение» — позднее, уже на моей памяти, здесь откроется первый в городе кафетерий, штука сногсшибательная, по тогдашним масштабам, с неслыханным у нас дотоле самообслуживанием.

Я осваивал двор — то есть мрачно прыгал с булыжника на булыжник. Других детей поблизости не наблюдалось, да и не знал я пока никого. Играть в одиночестве было смертельно скучно — стекла, стекла кругом… Я жаждал любого развлечения.

Но вот послышалось «Поберегись!», раздался грохот колес, и в арке ворот показалась очередная подвода, запряженная крепенькой, очень симпатичной пегой лошадью; на подводе громоздились огромные фанерные кубы.

Возчик лихо подвернул к заднему входу в «заведение», пропел неизменное «Тпру-у-у!» — и скрылся за дверью.