Страница 10 из 67
Мы с конягой остались одни.
Лишь недавно вернувшись из поездки в деревню, я считал всех лошадей друзьями; не медля ни секунды, я отправился знакомиться.
Беседой с лошадкой и закончился бы, вероятно, этот эпизод, если бы, пробираясь между телегой и стеной дома, я не заметил вдруг, что из трещины, образовавшейся возле рейчатой грани одного из кубов, торчит что-то яркое.
Популярную в те годы карамель в бумажной обертке я распознал мгновенно.
И — замер на месте. Мысли мои тоже потеряли, казалось, способность двигаться; привычно журчавший ручеек неимоверно быстро застывал, образуя студенистую, клейкую массу.
Совершенно не контролируя свои действия — тем более не управляя ими, — я приблизился к подводе вплотную и сунул в щель ящика палец. Лошадь была забыта.
Жили мы трудно, я не был избалован ни капельки, и конфета сама по себе представляла для меня бесспорную ценность.
Но дело было не только в желании полакомиться. Просто вещь, попавшая в поле моего зрения, оказавшаяся досягаемой и не охраняемая никем, была и моей вещью.
Ничьей, а потому и моей тоже.
Настойчиво работая пальцем, я без труда развернул карамельку в нужном направлении — вдоль щели. Я ощущал уже ее вкус, прекрасно мне знакомый.
Но в ту самую секунду, когда оставалось сделать последнее усилие, дверь «заведения» с треском распахнулась и на пороге возникло Возмездие.
Мой палец классически застрял в щели, возчик, мгновенно оценив обстановку, горным козлом сиганул с высокого крыльца, еще плывя по воздуху, истошно заорал: «Ах ты сукин сын, комаринский мужик!..» — и, едва коснувшись ногами земли, зверски перекосил лицо и кинулся ко мне.
Я рванул палец, высвободил его, основательно ободрав, и пулей понесся через двор к нашей черной лестнице. Оцепенение спало; обгоняя меня, мысли скачками неслись вперед.
Слово «мужик» было мне отлично известно и решительно меня не волновало, тем более что как раз м у ж и к и наступал мне на пятки, впечатывая сапоги в булыжник через два, а то и через три моих шага; тут все было в норме.
Выражения «сукин сын» я не понимал буквально, но общий его смысл находился в пределах моей мальчишечьей практики; не поклянусь, что его, время от времени, не употребляла няня — с самой добродушной интонацией, разумеется.
Но вот сло́ва «комаринский» я решительно не знал — а оно-то, скорее всего, и выражало оценку моего поведения возчиком, а также и меру возмездия, которую мне следовало от него ждать.
Что может означать это странное слово?
Почему он его выкрикнул?
И почему, не щадя сил, он так яростно гонится за мной? Я же только х о т е л, только с о б и р а л с я взять конфету, и не его конфету к тому же, а ничью…
Я понимал, что между поведением возчика и тех дяденек, которые, желая спугнуть ребятишек, звонко топочут ногами, а иногда еще и хохочут тебе вслед, есть существенная разница.
Но — какая?
И — чем она опасна для меня?
(Как угодно, а возчик и сам был «хорош»: человек честный не станет так бешено, так злобно преследовать ничего, в сущности, не натворившего ребенка.)
Пока мы на полной скорости пересекали пустынный, к счастью, двор, у меня в голове взорвалась еще мысль о том, что, если я побегу наверх, он станет гнаться за мной до самых дверей нашей квартиры и, во-первых, узнает, где я живу и что я — это я, а во-вторых, встретится с няней, и вот тогда…
Тут я заледенел на бегу. Не знаю почему, но мне категорически не хотелось, чтобы они встретились. Инстинкт преследуемого звереныша подсказывал мне, что надо идти на что угодно, а его разговора с няней допустить нельзя — не из-за меня, из-за няни!
Но куда деваться? От ворот я был отрезан, на улицу выбежать не мог. Как в мышеловке!
Совсем отчаявшись, я неожиданно вспомнил про темный, сырой подвал, разгороженный на клетушки — жильцы хранили там дрова. Не далее как позавчера мы весь вечер укладывали в уголок, доставшийся нам по наследству, колотые поленья; прикручивая время от времени фитиль керосиновой лампы, мама не забывала каждый раз напомнить о возможности пожара.
Подвал! И как я раньше…
Я сразу понял, что спасен. Влетев на черную лестницу, я побежал не наверх, а вниз и притаился в ближайшем закоулке.
Возчик в темноту не полез, но долго подкарауливал меня где-то там, на площадке.
Не оставалось ни малейшего сомнения в том, что возчик был нехорошим, мстительным человеком, и, если бы, пока он топтался в подъезде, а я, присев на корточки, мучительно прислушивался к малейшему шороху, кто-нибудь спер все его конфеты и угнал подводу, я счел бы это только справедливым.
Наконец противник отступил, я на цыпочках прокрался по лестнице и благополучно достиг нашей кухни; няня отворила мне дверь.
Я пододвинулся к окну, осторожно выглянул — возчик таскал ящики в «заведение».
Дождавшись, пока он сгрузил все и уехал, я спросил у няни, что такое «комаринский мужик».
Она удивилась.
Пришлось процитировать все, что крикнул возчик.
— «Задрал ножки, да по улице бежит…» — немедленно пропела няня.
Она любила петь. Репертуар ее по преимуществу предназначался не для детских ушей, о чем ей постоянно напоминала мать, но поскольку даже самые рискованные строчки «городского фольклора» няня произносила прямодушно и легко, безо всякого жеманства, то и я тоже, ни тогда, ни впоследствии, не придавал особого значения тому, что иные встречали хихиканьем. Мне и в голову не приходило отыскивать в часто повторяемых няней куплетах некий скрытый, малопристойный оттенок.
Песня и песня.
или:
или:
или:
Мало-помалу нянины песенки стали для меня своего рода противоядием от лицемерия и ханжества; они превосходно подготовили меня к пониманию очередной простейшей истины: все на свете можно толковать двояко — чисто и пошло.
И песни, и поговорки-присказки, которыми няня охотно пересыпала речь, какое-нибудь «чай пить — не дрова рубить», или «ешь, пока рот свеж», или «завидущие твои глаза» — это когда я просил сразу три котлеты вместо обычных двух, — или «на охоту иттить — собак кормить» (насколько привольнее было произносить «иттить» — ах, детство наше, детство! — чем монотонное «итти» или, еще того хуже, чиновничье «идти») — все эти отступления от штампов будничной речи как бы подключали меня, мальчугана, к таким областям жизни, к которым ничто другое, в то время, подключить меня не могло — ни книжки моих детских лет, ни сверстники, ни школа, куда я вот-вот должен был пойти.
Впрочем, в няниных устах и штамп оживал, начинал звучать увесисто. Взятая ею на вооружение популярная фразочка «факт, а не реклама», прекрасно отражавшая сверхделовую заостренность нашей тогдашней жизни, произносилась няней с таким вкусом, что на долгое время стала и моей любимой присказкой. Или: «тем лучше для нас — и для промфинплана».
Надо ли говорить, что чем старше я становился, тем старательнее отыскивал заложенный в няниных речениях смысл. Я верил им — ведь все это произносила няня. Пусть мудрость была не бог весть как глубока, но даже почти бессмысленная на первый взгляд фразочка «туда-сюда, не знаю что», которую няня особенно любила, заставляла меня всерьез размышлять над тем, из каких же элементов складывается эта таинственная «взрослая» жизнь, в которую я так рвался.