Страница 7 из 67
Прощение? Просить прощения? Быть прощенным? Получить отпущение грехов?! Формулировки были другие, смысл такой.
На кухне возле няни стояли двое. Был я, прекрасно понимавший, что просить прощения нужно, справедливо, есть за что, ибо маме я соврал: это я первым ударил соседского мальчугана, а не он меня, это я разлил — не пролил, а нарочно разлил — по полу папино любимое лекарство удивительного густо-розового цвета и сделал из лужицы красивые разводы на паркете, это я…
И был тоже я, не знавший, как заставить себя признаться в том, что я соврал, как унизиться до отказа от собственной версии, как переломить свое упорство, как выдернуть тугую чеку — и дать распрямиться пружинке и стать искренним, хорошим, любящим мальчиком, достойным любящей мамы.
Терпеливо, без принуждения и назидания подсказывала мне няня, как это сделать, помогала додумать, дочувствовать. Я слушал ее, я спорил с ней сквозь слезы, но постепенно все до предела упрощалось: пойти и сказать. Не оставалось ничего, что грозило бы, давило, угнетало, мучило. Попросить прощения? Так ведь не у кого-нибудь — у родной мамы. Это почти то же, что просить его у самой няни, а разве у няни стыдно просить прощения? Нет, конечно, это совсем просто.
Совсем просто!
И я шел, и произносил три слова, те самые, что надлежало произнести:
— Мама, прости меня…
И мама прощала, гордясь своим педагогическим методом. А я — я не прощал ей такого страшного испытания.
Я не держал камень за пазухой, об этом речи быть не могло, но наши с мамой отношения, раз за разом, становились все более рациональными, строились на логике — так надо, так полагается, так принято, ты не смеешь, ты должен, мой сын обязан, — а не на чувстве.
На чувстве строились мои отношения с няней — и она становилась для меня главной женщиной в семье.
Мама оставалась главой семьи. Малышом я просто не задумывался над тем, какая она — она была н е и з б е ж н о й, и всё. Зато впоследствии — я расскажу еще об этом — я научился восхищаться ее точным практическим умом, ее трудолюбием, ее принципиальностью в самых, казалось бы, частных вопросах. Я преклонялся перед тем, какой великолепной мастерицей на все руки была она.
Я всегда буду благодарен маме за посвященную мне жизнь.
Только сердца я ей раскрыть не мог.
НЯНЯ.
Запись вторая — УТРО
Годам к шести оказалось, что я готов принимать от жизни больше того, чем она мне предлагала.
Наступала пора самостоятельных поступков.
Может показаться странным, но именно в преодолении уз детства няня оказала мне самую энергичную помощь; я сказал бы даже, эта помощь стала теперь ее главным вкладом в мое воспитание.
Казалось, няня, более чем кто-либо другой, должна была дорожить нашим с ней уютным миром. И она действительно дорожила им в такой степени, что не стремилась, зажмурившись, законсервировать его, не надеялась протянуть, продлить сложившиеся между нами отношения до… — до чего, собственно? — как на это надеются, из эгоизма, исключительно из эгоизма, недальновидные бабушки, тетеньки, маменьки.
Няня сама помогала мне взрывать наш былой мирок. Словно в ее жизни было еще что-то — равноценное.
Она поступала так, разумеется, не потому, что не ведала, что творила.
Я знаю, она сознательно отрекалась от самой себя — ведь она любила меня — ради меня; она не раз отрекалась от себя и впоследствии.
Я думаю, инстинктом человека из трудовой семьи — помните бабусю, нянину мать? — она улавливала: мальчик неизбежно переходит теперь под воздействие неподвластных ей сил, и ее прямая задача — облегчить этот переход.
Я полагаю, она понимала, пусть не очень отчетливо, что искусственно тормозить развитие смертельно опасно, а быть может — даже и то, что тянуть меня назад, в наше упоительное прошлое, означает, рано или поздно, потерять мою привязанность.
Помощь няни была тем более своевременной, что я фактически остался без отца; в известном смысле, она заменила мне его.
Тут я вынужден сделать шаг в бездну и сказать хотя бы коротко о своих отношениях с отцом и о его роли в моей жизни. Какой бы одноплановой и эпизодичной ни была эта роль, я не имею права промолчать, хотя, видит бог, предпочел бы сделать это. А бездна это для меня потому, что отношения наши были сложными, больными, и в одиночестве отца в конце его жизни я виноват по меньшей мере столько же, сколько он сам.
Ни тогда в Москве, ни впоследствии, когда я неоднократно пытался приглядеться и даже притереться к нему, надеясь обрести старшего друга или хотя бы мудрого союзника, отец не был способен представить себя, взрослого, занимавшего ответственные посты человека, ровней своему сыну. Присесть к мальчугану на коврик с игрушками и строить вместе домик из кубиков? Какое унижение! Сын пошел воевать? Ничего особенного, все воюют — у отца была броня. Сын написал свое первое историческое исследование? Чепуха какая-нибудь… Экономист по образованию и по профессии, он был уверен — слышите: уверен! — что знает историю лучше меня. Отцовская усмешка всегда казалась мне недоброй, а ведь на самом деле она не могла быть такой, не так ли?
Меня многое настораживало в отце. Недружность семьи, из которой он был родом — мама и после развода была в гораздо более теплых, более родственных отношениях со старшим братом отца, чем он сам. Когда же в двери отцовской квартиры неожиданно звонил кто-нибудь из его многочисленных племянников, отец неизменно делался негостеприимным, раздражительным, мелочным.
Боюсь, нечто подобное, как заноза, засело и во мне — не зря, кажется, мать в гневные минуты попрекала меня «отцовским характером». Самые острые углы сгладило фронтовое житье-бытье, но я и сейчас бываю иногда беспричинно яростен и несправедлив к людям, мало мне симпатичным или чуждым по миросозерцанию, просто далеким или счастливо пребывающим в мире нераспознанной подлости — а какое, собственно говоря, имею я на это право? Должен признаться, я больше нравлюсь себе в периоды, когда меня самого, бывает, стукнет судьба — тогда я сразу перестаю ощущать себя безукоризненным, во всем правым, смягчаюсь, становлюсь терпимее.
Нельзя сказать, что отец вовсе не заботился обо мне после того, как они с матерью расстались. Изредка покупал мне книжки. Присылал деньги, правда нерегулярно, крайне нерегулярно, это сильно раздражало няню, а следовательно и меня, но мама не способна была оформлять исполнительный лист. Несколько раз отец брал меня на лето к себе — на дачу под Москвой, в поездку на пароходе по Волге, в Кисловодске мы прожили месяц, отец лечился в санатории, я жил в частном пансионе. Да и зимой я приезжал к нему в Москву и часами бродил по центру города — отец жил в Кривоколенном переулке, — и многие закоулки, составлявшие очарование этого города, знаю с тех пор как москвич. Все это было.
Но вот что поразительно: заботливость отца ограничивалась чисто внешней, материальной стороной, никакого духовного сближения наши совместные дни и недели почему-то не приносили.
Вечерами, после работы, отец, очень изящный, уходил, как правило, в гости. Мне нравилось, что он тщательно одевался; это у него научился я избегать кричащих несоответствий в одежде, радостно выбалтывающих первому встречному, чего следует от тебя ждать, и позже уже сознательно стремился не нарушать стиль не только нарядного, «выходного» платья, но всякого — от военной формы до робы землекопа на студенческих стройках, до кожаной куртки шофера, до пиратского обличья туриста «на природе»; один хороший режиссер похвалил меня однажды за «чувство костюма», и я возгордился.
Отец уходил в гости, а я, так же как в раннем детстве, не без удовольствия оставался один; общество няни мне теперь успешно заменяли книги. У отца было множество томиков популярного тогда издательства «Academia» — лет десяти я «проглотил» и «Декамерон», и прекрасное полное издание «Тысячи и одной ночи». Особенно любил отец французских авторов, хотя языка не знал; у него я открыл для себя Золя, Мопассана, Анри де Ренье, Анатоля Франса, даже Марселя Пруста пытался осилить — название-то какое: «Под сенью девушек в цвету»… Думаю, чтение такого рода укрепляло во мне какие-то эмоциональные начала, и с этого примерно времени стало отрабатываться мое отношение к Женщине, поколебленное лишь много лет спустя личными контактами с представительницами прекрасного пола. Воздействие книг дополнялось знакомством с приятельницами отца — одна из них, ошеломляюще красивая дама, вся в драгоценностях и мехах, находила многообещающими мои глаза «с поволокой», — это были совсем другие женщины, не те, какие приходили к маме или к кому мы с ней ходили в гости, и, уж конечно, не те, какие преподавали нам в школе; если они и напоминали мне кого-то, то скорее женщин с киноэкрана.