Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 127

Они переедут в мезонин. Какая-то тихая женщина будет жить в мезонине, над моей головой, станет гулять по саду… Тихая женщина, какое это, вероятно, счастье, когда рядом тихая женщина… И дети, трое детей… Может, балованные, может, сядут на голову? Вряд ли, у таких женщин вырастают обычно хорошие дети, материнская ласка — лучший воспитатель… А почему, собственно, женщина? Дама. Дама станет жить в мезонине и гулять в белом платье, со светлым зонтиком — от солнца…

Просыпаясь утром под ворохом одеял, я прислушивался: не раздаются ли легкие шаги над головой? Но дни шли, а все было тихо. Спросить у тети Гали я не решался — избегал всего, что могло вызвать недоумение.

Дней через десять я окреп настолько, что мог уже чуть ли не самостоятельно выбираться в сад. В буквальном смысле слова садом участок возле дома назвать было нельзя. Там росли, правда, и несколько фруктовых деревьев, и десяток кустов смородины и малины, и грядки имелись с овощами и земляникой, но весь центр небольшой территории представлял собой ничем не засаженную лужайку. Траву тетя Галя скашивала козе, и три скульптурные группы березок, росших непринужденно, как какой понравится, составляли чистый, ничем не заслоненный и не опошленный ансамбль. Я окрестил наш участок «лесосадом», и то, что тетя Галя не стала алчно выколачивать из своей землицы ее дары, а оставила рядом с домом кусочек лесной опушки — хотя и сам лес виднелся не в таком уж отдалении, — еще больше расположило к ней мое сердце.

Под одним из березовых содружеств, тем, что поближе к дому, мне ставили раскладушку, и я укладывался на нее, как только солнце достаточно прогревало воздух.

У каждого возраста есть свое блаженство и есть свои открытия в области блаженства. В тридцать три года я открыл для себя одно из величайших наслаждений — спать на воздухе. Не с открытой форточкой или окном, а вне дома, под деревьями, на траве.

Мне и раньше пришлось однажды проспать две ночи на карадагском плоскогорье в Крыму, тоже на раскладушке, без палатки, под открытым небом. Ничего особенного я не ждал, лег, как обычно, постелил простыни, надел пижаму, шейный платок — мои спутники-туристы, залезшие, не раздеваясь, в спальные мешки, смеялись до упаду, — укрылся на всякий случай потеплее и заснул. Примерно через час непрерывный тихий гул разбудил меня. Я приподнялся на локте. Внизу, под кручей, далеко уходила в черную воду Черного моря дорожка, небо было полно звезд… Все было спокойно, а гул не прекращался. Только окончательно проснувшись, понял я, что гудит ровный и долгий поток воздуха, уходящий с плоскогорья в море, поток сухого, теплого воздуха, прокладывающий себе путь в непроглядную, неизведанную темноту. Так и спал я всю ночь, просыпаясь, слушая ветер — он стих только к рассвету.

Вторая ночь прошла так же, и тоже оставила в моем сознании свой след, но всего очарования спать на воздухе тот ночлег мне не открыл, — возможно, я был слишком для этого молод или слишком здоров… О тех крымских ночах я вспомнил только один раз, в самой неожиданной и неподходящей ситуации: наблюдая по телевизору за первенством мира по футболу, происходившим в Аргентине. Не знаю, запомнился ли вам первый матч с участием хозяев, который мы транслировали? Меня поразила аналогия: аргентинские футболисты шли сквозь порядки противника так же ровно и спокойно, с таким же безостановочным, постоянным напряжением и с такой же неизбежностью, я бы сказал, как уходивший с карадагского плоскогорья воздух. Если бы они накатывались волнами, как это обычно бывает в футболе, остановить их можно было бы как любую другую команду — встречной волной. А они просто бежали раскованно, непринужденно, элегантно, уверенно, как ветер, с одного конца поля на другой, и о том, чтобы остановить их, не могло быть и речи.

А вот на лужайке у тети Гали сон на воздухе стал для меня откровением. Я лежал, бессильный, под хрупкими, но и могучими в своей жизнестойкости березками, с каждым вдохом в меня, вытесняя хворь, вливался упоительный солнечный мир, и я сразу же переставал быть «больным человеком», а делался неотъемлемой частицей этого мира. Скажем, умереть в муках, в ужасе перед тем, что  с о  м н о й  покончено, — я уже не мог: если бы, погружаясь в сон, я растворился в содружестве деревьев, травы, цветов, в неиссякаемом потоке энергии, то вот это-то и было бы высшим блаженством.

Один-единственный вдох давал такое ощущение, а я мог нежиться сколько угодно, моей прямой обязанностью было дрыхнуть, пока не поправлюсь.

В один из солнечных дней я лежал на привычном месте. Спалось мне как-то особенно крепко и ладно. Но вот, сквозь дрему, я почувствовал, что куртка, которой я прикрывал лицо от мошкары, свалилась на землю. Рвать шелковинку сна, чтобы поднять куртку, не хотелось, не было сил, как вдруг, словно приглашая меня не двигаться, куртка вновь очутилась на мне, расправилась, окутала голову со всех сторон… Чьи-то маленькие руки поволтузили по лицу… Я прислушался: детские голоса.

— Мама сказала, он, бедненький, больной.

— И еще какой-то…

— Неухоженный.

— Не-ухо-женный… А что это такое?

— Почем я знаю… не уходит долго…

— Откуда?



— От верблюда! Из гостей не уходит, из дома, из сада… Ты же видишь, сколько он уже проспал, а уходить не собирается.

— Да-а, уж неухоженный, так неухоженный…

Слабость мешала мне расхохотаться, да и не хотелось обнаруживать себя. Соорудил едва заметную щелку, выглянул.

Две девчоночки, лет шести и лет четырех, возились вокруг. Веселые, лукавые мордочки…

— Девочки! — послышалось от дома. Незнакомый женский голос.

Это она, наконец?

Действительность не имела с моими грезами ничего общего.

Опущенный в землю взгляд; изредка — натянутая улыбка; три излюбленных слова — да, нет, извините, — она словно не знала других; чуть что — дети…

Но все это еще куда ни шло, главная беда заключалась в том, что женщина была некрасива. Отекшее лицо, словно из ваты, невыразительные бледно-зеленые глаза, брови цвета выцветшей соломы, волосы если и темнее, то самую малость, прически никакой. Тонкие, всегда крепко сжатые губы. Косметикой она не пользовалась.

Белое платье, правда, имелось, она носила его постоянно, и оно было идеально чистым, но на ее безалаберной фигуре платье висело, как стянутый случайным обрывком веревки балахон. Высокий рост почему-то не только не делал женщину стройной, но бесповоротно лишал взыскательный мужской взгляд надежды на то, что под этим непонятного покроя белым саваном может укрываться хоть отдаленное подобие античной статуи — вот уже две тысячи лет все мы подсознательно бредим ее пропорциями. Да-да, полно лицемерить, самые стойкие из нас готовы забросить наиважнейшие дела и сломя голову кинуться вслед первой улыбнувшейся им «статуе» или хотя бы «статуэтке», даже если ее пропорции — беззастенчивая ложь, если они искусно достигнуты аршинными каблуками; мы видим их, конечно, но склонны считать каблуки как бы частью тела — их линию мы автоматически приплюсовываем к линии всей ноги… Или нам все-таки важнее, как женщина  в ы г л я д и т, чем то, какова она на самом деле?

Как выяснилось впоследствии, внешность моей Незнакомки производила наиболее благоприятное впечатление, когда она разговаривала с вами сидя, а еще лучше — полулежа на диване, но тогда я этого знать не мог. Как-то так получилось, что она почти никогда не сидела в моем присутствии, да и дивана у тети Гали в доме не водилось; когда же она стояла или шла, а я смотрел на нее со своего ложа, она более всего напоминала закутанную в кусок плотного тумана небольшую телевизионную башню — для домашнего употребления. Торчавшие из-под платья ступни какого-то невероятного размера, упрятанные в допотопные лодочки на английском каблуке, довершали дело.

Разочарован я был, что называется, до глубины души.

Может быть, именно от злости на самого себя я и стал поправляться особенно быстро.

И еще дети помогли. Ах, какие это были дети! Если я и влюбился в кого-нибудь с первого взгляда, то уж никак не в мамашу, а в ее ребятишек.