Страница 122 из 127
«Хорошие люди всегда рано гибнут…»
У меня хоть это утешение оказалось в запасе.
«Хорошие люди…»
Такие обычные, затертые даже слова — когда их произносят всуе; такие точные — когда дело касается людей, которых ты знал и любил.
Вскоре улице Красных Зорь, с которой началось мое знакомство с Ленинградом, вернули ранг проспекта.
На этот раз он был назван Кировским.
А еще через несколько лет я совершил тот рывок, к которому мы с няней готовились долгие школьные годы, — поступил в университет.
В школе я учился очень неровно. Мое стремление ни в коем случае не оказаться «гогочкой» увело меня так далеко в сторону от столбовой дороги, что, когда нашему директору предложили передать столько-то учеников в другую школу — а передают, как правило, не самых желанных, — в их число попал и я.
Моя вторая школа тоже оказалась на Фонтанке, в здании популярного некогда Екатерининского института благородных девиц, удобном, просторном, с огромным садом, где мы занимались физкультурой, и очаровательным двухсветным актовым залом. И здесь, в старших классах, я отметками не блистал, но кончил школу с «золотым» аттестатом. Не из самолюбия, не от избытка знаний и не потому, что «иначе не мог». Просто незадолго перед тем вышел закон о приеме в вузы без экзаменов тех, кто…
Впрочем, и эта причина, скорее всего, не была главной — сдать вступительные казалось мне делом менее страшным, чем, превратившись в отличника, поставить на карту репутацию «своего в доску». Знаю: такая позиция кажется сейчас дикой натяжкой — благословенно будь время, когда она таковой не была.
Главным было все же стремление оправдать надежды, возлагавшиеся на меня мамой и няней. Так кончали школы дети наших знакомых; так кончил сын тети Риты Володя, мой любимый двоюродный брат, которого мне всегда ставили в пример.
И когда наш класс вышел на финишную прямую, я совершил над собой невероятное усилие, получил заветный аттестат и был щедро вознагражден за это тихой гордостью домашних.
Проучившись год в университете, я осенью тысяча девятьсот сорокового был призван в армию.
Так мы надолго расстались с няней, но помощь ее я и в армии — даже там! — продолжал ощущать на каждом шагу.
Вскоре выяснилось, например, что няня исподволь подготовила меня к простоте и внешней грубоватости армейских отношений; в отличие от более субтильных товарищей по казарме, я преодолевал сопротивление необычной среды сравнительно легко.
А разве не няня научила меня тому, что за самую, казалось бы, трудную работу, которой не видно конца, надо браться смело и весело? Не так уж все трудно и невыполнимо, как это кажется с первого взгляда.
— Начать да кончить! — приговаривала, бывало, няня, приступая к уборке огромной коммунальной квартиры на Невском, один коридор которой тянулся метров на двадцать пять.
«Начать да кончить…» — утешал себя и я, усаживаясь с тремя другими солдатами вокруг ванны, полной картофеля; чистить картошку для всего полка мы, проштрафившиеся в этот день, должны были после отбоя, за счет своего сна, а ванна, стоявшая почему-то посреди кухни, была такая, что в ней мог лежать, вытянувшись, петровский гренадер…
Я рассказывал, как весело смеялась няня во время катанья в харьковском лимузине и как во мне зародилась надежда на то, что и с чужими людьми можно подружиться, что это не так уж и трудно. Так вот, в годы войны незнакомцы встречались десятками, даже сотнями, и быстро сойтись с ними нередко означало завоевать друга, готового не только рискнуть для тебя жизнью, но и поверить тебе настолько, чтобы в критический момент мгновенно выполнить твое приказание.
И в этой обстановке, когда дело ежедневно шло о жизни и смерти, во мне воскресла через много лет нянина уверенность в том, что доброта всегда найдет отклик у человека. А ведь она никогда не внушала мне эту уверенность специально: она передала мне свое мироощущение мимоходом, своей повадкой, своим примером, с небрежной щедростью бесконечно богатого человека, не задумываясь, скорее всего, над тем, как будет воспринято ее поведение.
Когда началась блокада Ленинграда, почти шестидесятилетняя моя няня поступила уборщицей в трамвайный павильон на площади Восстания, чтобы получать рабочую карточку. Шла первая блокадная зима, голодная, как и у всех, возложившая на нянины старенькие плечи еще и заботу о создании в нечеловеческих условиях человеческого коллектива трех женщин — к ним, под нянино крылышко, перебралась тетя Рита.
И они пилили дрова для буржуйки, — пила отдыхает теперь у меня на стенке, согреваемой паровым отоплением. И носили воду из реки, — слава богу, мы в тридцать шестом переехали с Невского на набережную Фонтанки: носили столько, чтобы не только пить, но и умываться каждый день. Мама вообще, в каких бы условиях мы ни жили, мылась каждое утро до пояса холодной водой, даже если умываться приходилось в раковине на коммунальной кухне.
Они пережили блокаду более стойко, чем очень многие другие. Они сожгли под конец почти все стулья, но сохранили мои любимые книжки. Не отрицаю, кое в чем судьба оказалась милостливой к ним: бомба, полностью разрушившая дом номер три на улице Белинского, могла, разумеется, попасть и в наш, угловой, номер один. (Няня вообще была на редкость везучей; под конец жизни она умудрилась выиграть в лотерею холодильник.)
Но дело было не только в милостях судьбы.
Когда осенью сорок второго я приехал на недельку с фронта, я нашел их страшно исхудавшими: вместо полных, сравнительно молодых еще женщин, которых я оставил, уходя в армию, на шею мне кинулись две сухонькие старушки. Но мама уже поправлялась, а в доме было чисто, как всегда чисто, и шла знакомая мне до мелочей нормальная жизнь нашей семьи, — только, желая покормить меня с дороги, мне разогрели на стоявшей посреди столовой маленькой железной печке, выложенной изнутри кирпичом, что-то такое, чего я есть не мог. Оказалось, похлебка из бычьих кишок…
Я въехал в город поздно ночью, шофер полуторки, за буханку хлеба примчавший нас с берега Ладоги, высадил меня на углу улицы Белинского и Литейного проспекта, и я, увешанный чемоданами, свертками, тючками, в которых лежали продукты, мыло и табак, собранные на дорогу товарищами, шагал по той же улице, которую я оставил когда-то, шагал мимо окон — я знал их «поименно», — за которыми жили в мирное время мои школьные друзья, и мысленно приветствовал каждого из них.
Багажа оказалось так много, что втащить все сразу на третий этаж я был не в силах, пришлось перетаскивать партиями — от площадки до площадки. Добравшись наконец до нашей двери, я, не отдышавшись даже, дернул что было мочи медную рукоятку пропущенного сквозь стену колокольчика, сохранившегося с незапамятных времен и оказавшегося очень удобным при отсутствии электричества.
Я был так еще глуп, — вояка! — я настолько не был способен подумать о том, что́ может прийти в голову разбуженным посреди ночи резким звонком людям, что, когда из-за двери послышался обычный в подобных случаях вопрос «кто там?», я брякнул в ответ:
— Из военкомата.
Это я хотел сделать им сюрприз.
Хорошо еще, у мамы хватило ее всегдашней решительности. Она не колеблясь откинула массивный крюк и толчком распахнула дверь.
— Васька… — охнула она и упала мне на грудь.
Появилась няня, в халате, со слезами на глазах. Мы проговорили часа полтора, потом легли спать. И я снова очутился в своей постели, и няня подошла поцеловать меня на сон грядущий, а когда пунктуальные немцы начали ночной артобстрел и я что-то сказал маме, желая ее успокоить, то услышал:
— Спи, спи, сегодня не наш район…
Тут я, сержант-фронтовик, окончательно понял, что мы победим, и спокойно уснул.
А на следующий день я повстречал на углу улицы Ракова и Малой Садовой — забыл, как она тогда называлась, — свою бывшую одноклассницу Ирку Ш., веселую, оживленную, даже элегантную как-то не по возрасту, в котиковом манто, делавшем ее облик совершенно для меня непривычным. Три года пронеслись как-никак…