Страница 120 из 127
Это было настолько неожиданно, что я снова испугался. Вот обозлится, думаю, вскочит, и… Но он остался лежать. Тогда меня понесло. Остановиться я уже не мог. Напрочь позабыв свое излюбленное «лежачего не бьют», испытывая неслыханное наслаждение, я бил и бил это рыхлое тело, так долго и так изощренно мучившее меня, а теперь покорно сносившее мои удары.
Я обнаглел настолько, что, сам того не желая, предложил ему встать, а когда он этого не сделал, продолжал бить его — теперь уже куда придется.
Так научился я не сдерживать свою ярость, так вкусил запретный плод.
Ребята затихли, но никто и не подумал прийти Женьке на помощь. Его не любили. Только когда Женька стал громко реветь, прибежавшая из коридора его сестра-близнец Валентина оттащила меня от брата.
Я дышал тяжко, как после трудной и неприятной работы. Но душа — пела. «Четыре сбоку — ваших нет», — лезла мне в голову еще одна любимая нянина присказка, заимствованная ею неведомо когда из словарика завзятых картежников.
— А ты — ничего, — сказал Леша Иванов и обвел глазами толпившихся вокруг; никто не возразил.
Год спустя я различил бы в его словах обидное снисхождение, тогда мне было не до оттенков. Я победил и считал, что вполне заслужил похвалу.
Парты поставили на место, вскоре начался обычный урок, словно ничего особенного не случилось, за ним другой.
И вообще, жизнь потекла по обычному руслу.
Только меня после этого случая походя не задевали.
Если трогали, то без унижения; если дрались, то на равных. А кто же станет связываться с самым маленьким, если на равных?
Удивительнее всего было то, что и «стеночки» на улице я мог теперь не дрейфить — тоже словечко из тех времен. Меня не тронули в тот день, хотя я очень боялся, что кто-то неведомый станет мстить за Женьку, — пропускали и в последующие.
Может, Лешка посодействовал?
Кто его знает.
Я уверен только: если бы няня не дала мне понять, что мосты сожжены и отступать некуда, если бы она, по примеру многих родичей, кинулась вытирать слюни своему чаду, да еще, не дай бог, отправилась в школу выяснять отношения, я едва ли решился бы на эту драку, а быть может, и на многие последующие — и в буквальном, и в переносном смысле.
А не научившись давать сдачи, я мог не научиться и уважать себя.
Чего стоит человек, не уважающий даже самого себя, — понятно и без комментариев.
Няня помогала мне осмысливать окружающее и иначе.
Год спустя, во время нашего с ней путешествия к ее родным в Крым, она преподнесла мне первый в моей жизни наглядный урок мужества.
Крым… Я столкнулся в ту поездку не с приморскими городками этого своеобразного края — Евпатория, Ялта были мне уже немного знакомы, — не с его южным берегом, нет. Нянины родственники на курортах не жили, они в Крыму р а б о т а л и, и я, побывав у них, был неприятно поражен жесткостью так непохожей на северную природы, придавлен к земле палящим зноем, неведомым мне ранее, удивлен оттенком чего-то явно иноземного, особенно по сравнению с той же русской деревней. Не забудьте, это был еще тот старый Крым, с генуэзскими, греческими, турецкими, но главным образом татарскими названиями — Бахчисарай, Карасубазар, Магарач… — с татарскими обычаями и одеждой, и базарами, и блюдами, с садами, виноградниками, табачными плантациями…
Много лет спустя, когда я, волей случая, стал из года в год входить в контакт с огромным коллективом винодельческого совхоза на западном берегу Крыма, под Севастополем, и сблизился кое с кем из его руководителей и рядовых виноградарей, виноделов, механизаторов, я вновь ощутил беспокойное дыхание трудового Крыма, и вот тогда, только тогда, уже взрослым, я впервые почувствовал себя в Крыму по-настоящему дома — как и подобает человеку, попавшему на родину, — впервые осмыслил свое отношение к этим сказочно прекрасным скалам, обильно политым и потом, горем, и кровью людской. И я твердо знаю теперь, что мое отношение к Крыму не имеет ничего общего ни с иждивенчеством «отдыханцев», ни с торгашеством, рвачеством и жлобством тех, кто призван обеспечивать развеселое курортное житье. Мои симпатии четко на стороне тех, кто в Крыму трудится или защищает его от врагов, а вовсе не на стороне «снимающих сливки»…
Во время нашей с няней поездки я как раз и повидал нянину мать — бабусю, и няниных братьев, и сестер, и кучу разной мелюзги вроде меня; один из братьев, дядя Мариан, отвез нас в Мамут-Султан, имение, принадлежавшее некогда купцу Елисееву, — там работал муж любимой няниной сестры Марии Францевны, — а потом и к другим родственникам.
Тогда-то я с изумлением обнаружил, что м о я няня кровно связана с большой семьей, сплошь состоящей из приветливых, веселых, работавших, казалось, шутя и очень доброжелательно настроенных по отношению ко мне людей. Я знал, конечно, об их существовании и раньше, но знал лишь по няниным рассказам о п р о ш л о м, а они, оказывается, были н а с т о я щ и м. Да еще каким живым… Да как их было много… Я был гостем этих людей, ел и спал в их домах. И хоть на самом деле их гостеприимство было связано вовсе не с тем, что я, сам по себе, его заслуживал, будучи каким-то на редкость уж славным мальчиком, а с тем прежде всего, что меня опекала няня, — но ведь и я чего-то стоил, раз она любила меня.
Так, неожиданно, пребывание среди няниных родных определило для меня реальный вес, реальную силу наших с няней отношений. И зародившаяся было в моем сердце боязнь того, что няня может взять да и уехать к ним обратно, смешивалась с чувством гордости: она из-за меня, только лишь из-за меня не делает этого. Из-за меня…
Погостив несколько дней в Мамут-Султане, мы отправились в деревню Барабановку к Виктории Францевне, няниной старшей сестре. С нами ехала Екатерина Францевна, «младшенькая», и муж ее, учительствовавший в поселке Зуя, человек грузный, немолодой, степенный, немногословный.
Пройдет всего двенадцать лет, и имя их старшего сына Миши Земенкова будет значиться на обелиске — среди имен других расстрелянных фашистами в Зуе партизан.
Двигались мы на той же паре лошадей дяди Марианчика, другого транспорта не было; автобусы того времени — неуклюжие, маломощные — едва ли прошли бы там, где мы ехали. Старожилы помнят, что представляли собой крымские дороги второго и третьего разряда: узкие, крутые, многократно пересеченные в разных направлениях глубокими ложбинками от стекающей во время ливней с гор воды, усеянные коварными для колес камнями, припорошенные белесой пыльцой, разрезанные на отрезки и отрезочки речками и речушками, переезжать которые приходилось вброд…
Перед особенно крутым и долгим спуском к одной из таких речек — она шумела где-то далеко внизу, видно ее не было, — наша повозка остановилась. Тетя Катя и ее муж вышли и предложили нам последовать их примеру.
— Зачем? — спросила няня.
— Тут все выходят, — ответила тетя Катя.
Я приподнялся было, хотя вылезать на прибитую зноем пыльную дорогу особого желания не было, но неожиданно был мягко усажен на место лежавшей у меня на плече няниной рукой.
— Мы съедем, пожалуй, — сказала няня.
— Да что ты, Фрося, зачем? — удивилась тетя Катя. Даже ее молчаливый супруг и тот пробурчал что-то сквозь усы.
Ах, как просто было бы жить на свете, если бы мы умели досконально объяснить смысл каждого своего поступка! Сколько раз потом мы вспоминали этот случай, и няня никогда не могла толком ответить на вопрос, почему отказалась она выйти из повозки.
— Чего полверсты по такой жаре пешком тащиться, — улыбнулась няня сестре. — Съедем ведь? — обратилась она к дяде Мариану, который и не собирался слезать с облучка.
— Куда же мы денемся… — спокойно отозвался тот; веселый, незлобивый Марианчик — так называли его все, хотя лет сорок пять ему должно было быть, по меньшей мере, — особенно мне нравился: так же как и моя няня, он с уважением относился к детям.
Должен признаться, что, несмотря на столь оптимистическое заявление человека, которому я безусловно доверял, съезжать с вертикальной кручи было страшновато. Прижавшись к няне, я время от времени закрывал глаза. Теперь мне очень хотелось присоединиться к тете Кате и ее мужу, спокойно шагавшим впереди повозки; они могли бы уйти далеко вперед, — обогнать спускавшихся как-то боком лошадей, то и дело приседавших на задние ноги, не составляло труда.