Страница 111 из 127
Каков же вывод? Выйдя замуж, она никогда уже не сможет вновь стать ему такой близкой, как прежде, — напротив, она окончательно отступит назад и прочно станет в шеренгу симпатизирующих ему и з д а л и людей…
Так. Только так. Это неизбежно.
Хорошо бы равнодушие и приглушенность ее реакции относились только к нему, не проникли глубже в ее жизнь; недаром, кажется, его насторожил этот помпезный свадебный обряд — такая, какой он ее помнил, какой он ее растил, его дочь никогда не дала бы согласия на весь этот маскарад, она скромно зарегистрировала бы свой брак в районном загсе и так же скромно собрала бы дома лишь самых, самых близких…
Его бы и туда не пригласили.
Или для нее это просто дань моде — может, семья жениха настаивала? Некая поверхностная процедура, не затрагивающая ее особенно глубоко? Проще отбыть номер, чем спорить… Хорошо, если так… Вид у девочки, во всяком случае, отрешенный.
Значит, она никогда уже к нему не вернется… разве что… разве что с мужем не заладится, и тогда он вновь понадобится ей… Эту мысль он отогнал так же мгновенно, как она возникла.
Вздохнул, отвернулся, стал глядеть на Поле.
Дождавшись, когда свадебный кортеж скрылся из виду, он тронулся с места, сразу же развернулся и не торопясь поехал в обратном направлении.
За время стоянки он заодно продумал свой новый маршрут.
НЯНЯ
Я нахожу, что все крупнейшие наши пороки зарождаются с самого нежного возраста и что наше воспитание зависит главным образом от наших кормилиц и нянюшек.
Монтень, «Опыты»
Детей я люблю все больше — с годами, и думаю, что мы — взрослые — должны бояться влиять на них. В детях — самое священное.
Александр Блок
Мою няню звали Ефросинья Францевна Валентионок, в девичестве — Франтишка Вокалова. Она не была русской, как, впрочем, многие няни, приезжавшие в большие города из Белоруссии, Украины, Финляндии, Мордовии и бог весть еще откуда. Но она родилась и выросла в русской деревне.
Няня принадлежала к семье переселенцев, покинувших онемеченную Чехию ради славянской, богатой пашнями, гостеприимной России; в шестидесятых годах прошлого века множество чешских семей осело на Волыни, в Крыму, на Северном Кавказе. Уж такой, казалось бы, небольшой народ эти чехи, а не сиделось им на собственной прекрасной земле. Огромные фургоны чешских возчиков привыкли колесить по Европе, не оплетенной еще стальными змеями железных дорог; чешские каменщики отстраивали после пожаров немецкие города; чешские странствующие ремесленники доходили чуть ли не до Урала, а торговцы пробирались и в Сибирь; ни один крупный бродячий цирк девятнадцатого века не обходился без чехов — трубачей, униформистов, шталмейстеров.
Чешские трубы мягко звучали и в лучших оркестрах мира; выдающиеся чешские музыканты помогали мужанию нашей музыкальной культуры, — имя Эдуарда Направника, ставшего русским композитором, осталось сверкать, после его смерти, на голубом бархате Мариинского театра в городе Санкт-Петербурге, имя скрипача Франтишека Ступки значится на дверях аудитории номер девять Одесской консерватории. Чешские учителя гимнастики вовлекали в движение «Сокола» тысячи молодых людей во всем мире; изящные и легкие спортивные туфли мы поныне называем «чешками»…
Непоседливый, талантливый, энергичный народ. Я смутно помню мать своей няни, сухонькую, сгорбленную старушку с бронзовыми от крымского солнца морщинами на лице, строгую и хлопотливую, слово которой было законом для всего многочисленного семейства. Она родилась еще в Чехии, приехала в Россию молодой женщиной и всю жизнь пересыпала русскую речь диалектальными чешскими словечками; их было куда меньше в речи следующего поколения — няни, ее сестер и братьев; третье и четвертое колено, нянины племянники и внуки — своих детей у нее не было, — этих словечек не знают совсем.
Когда няня пришла в нашу семью, ей было за тридцать, а мне немногим более двух месяцев, так что описать процесс «срастания» я не могу. Судя по рассказам очевидцев, процесс этот проходил мучительно, ибо и бабушка, и мама обладали характерами достаточно самостоятельными, а бабушка привыкла к тому же, чтобы в симферопольском домике, где прошло еще мамино детство, ей никто не перечил.
У няни же на все была своя точка зрения. Кажется, несколько раз она порывалась уйти, но черноглазый малыш сразу прилип к ласковой, никогда не кричавшей и охотно подкармливавшей его козьим молоком женщине, а ей было жаль и казалось недобросовестным оставить совсем еще несмышленого мальчика на двух бестолковых интеллигенток. Словом, когда два года спустя наше семейство, уже без бабушки, собралось в столичный тогда Харьков, няня поехала с нами, покинув и Крым — «пески туманные», любила она говорить, — и всю свою многочисленную чешскую родню.
Из харьковской нашей жизни я уже смутно помню кое-что, главным же образом — катанье на служебном автомобиле отца. Машина полагалась отцу на двоих с его начальником, у начальника была дочка Лелька, постарше меня, а у Лельки нянюшка, значительно моложе моей. Вот в этой-то второй няне и был заинтересован шофер роскошной открытой машины, охотно катавший нас четверых, иначе не соглашалась дама сердца — девушки в ту эпоху были с понятием. Моя няня усаживалась со мной и Лелькой сзади, Лелькина няня — рядом с водителем, и вся компания мчалась куда-то, без умолку болтая и хохоча по каждому пустяку.
С этого весело звеневшего лета начинается мой интерес к автомобилю и, одновременно, спокойное отношение к этому символу благополучия. Есть — хорошо, нет — обойдемся, хоть я страстно люблю вести машину. Наблюдая впоследствии человека при автомобиле, собственном или служебном, — не машина для человека, а человек для машины, — я всегда жалел беднягу, мне становилось тоскливо, я вспоминал няню, входившую в харьковский лимузин с простотой и естественностью дамы из общества, привыкшей к таким пустякам.
Тогда же во мне зародилась надежда на то, что с каждым чужим человеком — шофер и его друзья, изредка примыкавшие к нам, были людьми, несомненно, чужими — не так уж трудно подружиться; достаточно улыбнуться его шутке и, по возможности, пошутить самому.
Там, в Харькове, шутила няня, а я лишь весело и далеко не всегда осмысленно смеялся, но нянин пример, многократно подтвержденный ею впоследствии, заронил зернышко надежды. Оно прорастало в моей душе, постепенно переходя в убеждение, и, хоть надежда эта оправдывалась далеко не всегда, как и всякая надежда, все же доверие к незнакомому человеку само по себе оказало мне в жизни неоценимую помощь. Ведь не каждому, далеко не каждому дано запросто сойтись с незнакомцем, а это — одна из самых подлинных радостей на свете.
Сойтись, найти общий язык — не подделаться под собеседника. Разница огромная, ее не спрячешь, не замажешь, как трещину на печке, рано или поздно фальшь обнаружится, и тогда беда — исчезнет не только дружба, но и уважение. Особенно опасно подделываться под ребенка: презирая бессмысленное сюсюканье, смышленый ребенок сразу — и навсегда! — перестает уважать фальшивящего взрослого. Если же ребенок, в виде исключения, глуп, подделываться под него и вовсе ни к чему: его надо тянуть за собой, а не становиться рядышком на четвереньки.
Моя няня разговаривала с уважением, на равных со всеми детьми — и дети обожали ее.
После Харькова наше семейство попало в большую столицу, в Москву.
В скромном с виду, но вместительном особняке на Большой Полянке родителям сдал огромную, разделенную на две комнату кто-то из популярных тогда писателей. Моя память хранит шумные сборища у хозяина, толкотню голосов за полуоткрытой дверью, минутные затишья, пока кто-нибудь один выкрикивал стихи, а затем вновь шум и гам, еще более сильные, чем прежде. Самих гостей я видел обычно утром следующего дня: приезжавшие к хозяину из других городов коллеги не раз ночевали у нас в прихожей, на сундуке, со смоченным сердобольной няней полотенцем на голове.