Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 127

И я налил им нашей вкусной, чистой, без сивухи водки — да не осудят меня строгие моралисты; мы с тестем нисколько не сомневались в том, что напиток этот не может повредить русскому человеку, если он приучен потреблять его в меру, если он  в о с п и т а н — то есть заранее, в семье, подготовлен к тем искушениям, которые готовит ему его завтрашняя взрослая, самостоятельная жизнь.

Не тревожьтесь, мои действия не были бесконтрольными, много водки я им не дал — рюмки по две девочкам, рюмки по три ребятам, да и рюмки у нас на даче были крохотные, из очень толстого стекла, я привез их когда-то из Чехословакии. Но этой скромной порции оказалось достаточно, чтобы подчеркнуть их равноправие и поднять настроение, чтобы в каждом из них вдруг проклюнулась индивидуальность, и те, кого мы еще утром скопом называли «детьми», превратились, как по мановению волшебной палочки, в маленьких мужчин и маленьких женщин, и сидевшую рядом со мной Люську, которую со второго класса у нас в доме все звали Люськой, мне показалось необходимым называть Людмилой Павловной. И покраснела же она!

Словом, после обеда собравшаяся в тот день компания сплотилась настолько, что никто не уехал, все остались, чтобы еще побыть вместе, и снова гуляли, и купались, и играли в волейбол, и как-то спонтанно возникло ощущение, что необходим такой же веселый и дружный ужин, и спешно был организован поход в магазин за продовольствием, и был ужин, и опять никому не хотелось уходить, и лишь глубокой ночью мы с дочкой провожали всех на станцию к последней электричке, и светила луна, и бренчала гитара, и шутки и смех, как росой, забрызгивали придорожные кусты, и соловьи откликались как-то особенно охотно и лихо, и один парнишка — единственный, за кем я не уследил, — танцевал всю дорогу лезгинку, стараясь держаться все время спиной к станции и лицом к нам…

Счастье, звонкое счастье… Попробуйте добиться такого равенства со своими детьми и их сверстниками — и вы обретете уверенность в том, что семья ваша будет существовать вечно, и вы вместе с ней.

Нет, все-таки я по праву гордился собой и тогда, в ту ночь, когда мы, почти в том же составе, летели по дорожкам вот этого самого Поля, и я тоже был безмерно счастлив.

Ах, если бы, часто думал я потом, если бы в тот раз случилось что-нибудь такое, что положило бы неизбежный конец всему, — ну, скажем, кто-то из «детей» свалился в воду, пока мы следили за разводившимися в светлое небо мостами и напевали что-то невнятное; если бы кто-то упал в воду, и я кинулся бы спасать его — а кинулся бы непременно, ведь в душе я отвечал за каждого из них, — и утонул бы в быстрине нашей могучей реки, как это было бы прекрасно, умереть вот так, героем, счастливым человеком, выпуская в жизнь вместо себя дочь и собственноручно передавая ей эстафету, как это было бы своевременно: красивая, в точную минуту свершившаяся смерть помогла бы избежать всего, что обрушилось на нас с ней через три года после этого вечера. Как прекрасно было бы остаться в памяти девочки таким вот всеми обожаемым и смеющимся, а не рыдающим в сторонке изгоем, одна мысль о котором вызывает теперь ее отвращение…

Мне тогда было сорок семь. Не так уж и мало, очень многие умирают гораздо раньше.

Так не за этими ли воспоминаниями я сюда мчался? Не к этому ли великому дню моей жизни тянулся я мысленно, включаясь в вереницу пестро украшенных автомашин, всем своим карнавальным видом настойчиво требующих, чтобы их впустили в некий не здешний, не нынешний — завтрашний? — мир.

Уцепился, как за соломинку…

Они возвращаются наконец. Снова хлопают дверцы, снова смех и восклицания сливаются в один тревожащий сердце напиток, щедро выплескиваемый в воздух.

Рев двигателей.

Поехали.

Прошла шаферская синяя «Волга»; он уже не отворачивался, он глядел во все глаза, боясь пропустить милое лицо… Поглощенный заботами шафер не обратил на него внимания, застывшим взглядом он глядел далеко вперед, на перекресток. Вот мягко тронулась «Чайка», машина комфортабельная, ничего не скажешь, хотя имя стремительной птицы ей мог дать только человек, хронически страдающий отсутствием юмора. Величественного вида водитель в картузе покосился на «Жигули» у обочины и бледное лицо, прижавшееся к боковому стеклу, — так, от нечего делать покосился. Сейчас проплывет задняя половина колымаги, заднее отделение, «комната», где, при желании, могут расположиться и шесть человек. Она в этой комнате одна, с мужем — в этом он тоже узнал дочь, и рикошетом, узнал себя, не терпевшего фамильярности — амикошонства, говорили когда-то.

Он был уверен, что в жизни человека должны быть торжественные минуты, переживать которые следует с трепетом, со святостью в душе, и уж, во всяком случае, не отвергать их сознательно, не смешивать с буднями. Сплошная лента залихватского цинизма такой же неверный и сомнительный путь, как и безграничная сентиментальность: что за радость брести всю жизнь вдоль дороги, по обеим сторонам которой, на полях, обильно разложены удобрения?

Да, вот и она. Сидит выпрямившись, а муж слегка развалился на широком сиденье. Оба молчат. Она сидит справа; вслед за водителем «Чайки» она машинально поворачивает голову, бросает взгляд на машину у обочины, видит и узнает его.



Дочь увидела его, не отвела глаз, не выразила удивления, не возмутилась тем, что он прокрался сюда без ее ведома. Правда, она и не кинулась останавливать машину, только еще набиравшую скорость… не указала на него мужу… не кивнула ему.

Она не сделала ничего.

Она взглянула на него, как взглянула бы на картину или фотографию — допустим, знакомую картину, знакомую фотографию, — и проплыла мимо.

Но она не выразила негодования по поводу его присутствия здесь, вот что было важно.

Как это мало — и как это много.

Она бросила на него один-единственный взгляд. Она узнала его, в этом не было сомнения. И ему показалось, что, узнав, она не разгневалась.

Более того, ее взгляд стал задумчивым.

Он не обещал ничего конкретного, этот взгляд, о нет… Он просто на миг стал ужасно похожим на взгляд его матери — те же глаза, та же ирония с грустинкой… Но именно эта ирония показалась ему самым добрым предзнаменованием, на какое он мог сегодня рассчитывать, именно задумчивость вселила в его сердце надежду. Когда он был маленьким, мать смотрела так, прощая ему очередную проказу.

Дочь не отвергла его безусловно и категорически — за последние годы это стало правилом, — ее взгляд отдаленно выразил готовность разобраться, наконец, в сути дела, поразмыслить.

Как раз то, о чем он так мечтал.

Чему он обязан такой переменой, он не знал. Скорее всего, тому, что она переживает необычайно ответственную минуту — для нее ответственную. Ей предстояла встреча с тем единственным в жизни природы таинством, с которым впрямую она еще не сталкивалась, о котором имела представление лишь по книгам, по рассказам «все познавших» — а книги пишут об этом поверхностно, а «все познавшие» часто врут.

«Она — очень серьезная девочка, — думал он. — Собственный опыт всегда означал для нее бесконечно много. Если она и эту ступеньку воспримет серьезно, а не просто как безделицу, может быть, тогда она поймет, наконец, и меня? Ведь она же хотела понять меня все это время, н е  м о г л а  н е  х о т е т ь, как же иначе, она же все-таки моя дочь, она — это я в какой-то степени! Конечно, она хотела меня понять, хотела найти повод для оправдания моего предательства или хотя бы для прощения, для помилования, как можно сомневаться в этом… Неужели нынче что-то сдвинется с мертвой точки?»

Надежда забрезжила в его сморщенной, как пергамент, душе.

И в тот же самый миг другая мысль заставила его вздрогнуть. А что, если ее взгляд означает попросту, что острота и напряженность их отношений для нее уже сгладились, перешли в… безразличие? Теперь она не  б р о ш е н а, теперь рядом с ней другой мужчина, она его любит… Своя семья — свои заботы… Да и время, время сыграло, конечно, свою роль, и теперь она гораздо спокойнее, но и равнодушнее реагирует на его существование, и это вполне естественно.