Страница 9 из 15
Может, зря я привела его сюда. Это мой мир. Это мои вещи. Здесь нет места для лезущих не в свое дело чужих рук или осуждающих взоров.
Забрав ноты, он пролистывает их.
– Более-менее. Вот эту, из «Агатона», очень люблю. – Он показывает ее мне.
– Давай споем что-нибудь из них, чтобы я получила представление о твоем диапазоне, навыках и умении управлять голосом. Так я лучше пойму, над чем работать. – Я выдергиваю ноты у него из рук и занимаю место перед органом, раскладываю страницы и успокаиваю дыхание.
Он становится за мной, держа руки в карманах. Он так близко, что если чуть отклониться назад, я коснусь его. Я сижу, будто палку проглотила, и пытаюсь не думать о том, как вьется вокруг его запах, аромат ванили и жженого сахара.
Я кладу пальцы на клавиатуру, а глаза пробегают по нотам, отмечая тональность и размер. Эмерик за спиной набирает воздуха, и я начинаю играть первую арию из оперы «Агатон».
Когда голос Эмерика наполняет склеп, мне приходится все силы положить на то, чтобы не впустить в себя его эмоции. Если я собираюсь соответствовать тому, что о себе говорила, если я хочу убедить его, что я достойна его времени, нужно вести себя как простая учительница вокала. Ему нужно увериться, что у меня нет никаких тайных побуждений. Это значит, что мне следует сосредоточиться на его вокальных данных, а не на прекрасных картинах и душераздирающих эмоциях, которые его голос доносит до самых глубин моего сердца.
Не говоря уже о том, что если я поддамся волне его памяти сейчас, то могу и не всплыть на поверхность, так мне кажется.
Мы наполняем комнату звуком, и мой страх и волнение насчет того, что я привела его сюда, тают. Водопад звуков моего органа смешивается с его неопытным голосом, и я холодею.
Его пению место здесь.
Когда ария из «Агатона» заканчивается, мы поем еще. И еще. Чем больше я слышу, тем меньше хочу, чтобы он останавливался. Теперь я уделяю внимание его голосу, а не памяти, и кровь стынет от такой несправедливости.
Сирил не дал Эмерику даже шанса на прослушивание. Он отказал ему просто потому, что тот никогда не учился.
Мир заслуживает его услышать. Проведя столько лет в оперном театре, я ни разу не встречала такой голос, созданный, чтобы повелевать сценой.
Если бы я могла слушать его каждый вечер до конца своих дней, то боль, с которой я жила с рождения, жажда выйти наружу… Все это могло бы померкнуть. С крепкой поддержкой его живых воспоминаний мне не нужны были бы собственные. Я прожила бы жизнь его глазами. Если он станет оперным певцом, я смогу проводить вечера в его воспоминаниях о сцене. Его память такая живая, что я словно сама выходила бы на сцену. Даже если я так ничего и не узнаю о том гравуаре за время наших уроков, то, если смогу сделать так, чтобы он остался здесь навсегда, чтобы его наняли в Шаннский театр оперы, у меня появится шанс прожить почти настоящую жизнь.
Пальцы прокатываются по клавишам в резком крещендо, а Эмерик разражается ангельским фальцетом, от которого слезы наворачиваются на глаза.
Мне нужно устроить его на эту сцену.
Я отбиваю последний аккорд, и мелодия вибрирует внутри меня, пока я не отпускаю клавиши. Стены и потолок держат звук еще долго после того, как мы затихаем, дрожа под натиском музыки.
Глава 6
– Где ж ты научилась так играть? – едва шепчет Эмерик.
– Я самоучка. – Я оглядываюсь. Он стоит в паре дюймов, грудь его тяжело вздымается.
– Как?
Я указываю на ряды книг по музыке вдоль стен.
– Много читала. Много училась. Очень много практиковалась.
Он осеняет себя знаком Бога Памяти: проводит указательным и средним пальцем правой руки от левого виска к правому.
– Никогда не слышал ничего подобного.
– Могу то же самое сказать о тебе. – Я отрываю от него взгляд и собираю ноты. – Но тебе нужно разобраться с техникой дыхания и еще с кое-чем. Нижний диапазон нужно бы немного усилить, но это придет с практикой.
Я направляюсь к книжным полкам, чтобы вернуть ноты на место, затем просматриваю книги по технике в поисках гамм и упражнений по арпеджио. Эмерик идет следом, вместе со мной читает заголовки, но руки на этот раз уважительно держит в карманах подальше от моих вещей.
– Во-первых! – Я вытаскиваю одну книгу и листаю ее. – Тебе нужно следить за тем, чтобы дышать диафрагмой. Я буквально слышу, как у тебя плечи поднимаются на вдохе. У тебя выйдет гораздо более полный и мощный звук, если наполнять воздухом живот и выталкивать его мышцами пресса.
Я все болтаю: велю ему класть при пении ладони на живот, чтобы чувствовать, как он надувается с каждым вдохом, описываю дыхательные упражнения на укрепление мышц.
– Ты все это носишь? – перебивает Эмерик, я резко оборачиваюсь и вижу, что он совсем забросил учебники и глазеет на ряд масок на полке.
– Ты хоть слово слышал из того, что я рассказываю? – раздраженно спрашиваю я.
– Конечно. Дыхание и все такое. Ты все эти маски носишь? – Он указывает на одну и улыбается мне этой своей дурацкой улыбочкой. Замечает мой сердитый взгляд и поднимает руки: – Не злись! Я ничего не трогаю.
Тяжело вздохнув, я захлопываю книгу, которую просматривала, беру ее под мышку вместе с другими отобранными томами и подхожу к нему.
– Многие я носила раньше. Они больше не по размеру. – Я касаюсь места, где та маска, которая на мне сейчас, обхватывает подбородок. – Эту сделали на заказ.
– А украшения тоже на заказ? Стразы и эти крылышки? – Он веером растопыривает пальцы около глаз и машет ими.
Пряча улыбку, я качаю головой.
– Нет, стразы и… «крылышки» я сама пришила. Кстати, они называются «перья».
– Перья. – Он улыбается так широко, что ямочки делят щеки напополам. – Посмотри-ка, уже поучаешь меня!
– Ты уже нашпионился? Можем вернуться к уроку?
– Уже нашпионился, да. – Он замолкает, привлеченный чем-то еще за моей спиной. – Ой, подожди! Я соврал. Что это там?
Я иду вслед за ним к полке, где расставлено множество вещиц, которые я за годы собрала в театре. Большая их часть – всякие мелочи, случайно забытые зрителями, которые я находила после представлений: часы, зажигалки, шелковая перчатка, сережка, блокнот, вышитый кружевной платок. Крупицы внешнего мира, которые можно подержать в руках.
Эмерик все это разглядывает, а у меня с каждой секундой все жарче и жарче горят щеки. Он решит, что я дурочка: коплю тут всякий хлам, как будто это драгоценности. Я замечаю, что вытащила кулон из-под платья и стискиваю его грани, чтобы успокоиться, и заставляю себя дышать ровно.
Он разглядывает старый ловец памяти – маленькую плетеную подвеску, которую суеверный люд носит на шее, надеясь вспомнить забытое после потери эликсира памяти. Ловец рваный, не особо красивый или дорогой – на полке есть и подороже, – но Эмерик с теплом рассматривает его. Защитный символ Бога Памяти, простой круг внутри ромба, тщательно выплетен в центре.
– У моей мамы тоже был похожий ловец памяти, – тихо говорит он. – Только ее был голубой. Она то и дело его целовала. По несколько раз на день. Помню, как-то в детстве спросил ее, зачем, и она сказала, что целует его всякий раз, когда желает сохранить в памяти момент, который не хочет забыть.
Я не знаю, что ответить. Ловцы памяти – милые безделушки, но они бесполезны. У памяти ограниченный запас эликсира, человек рождается с эликсиром на семнадцать лет. Когда люди достигают семнадцати, их тело начинает использовать заново эликсир, потраченный на самые ранние воспоминания, чтобы создавать новые. Но если в тяжелые времена человек решит продать свой эликсир, емкость памяти уменьшается.
Единственный способ никогда ничего не забыть – купить достаточно эликсира, чтобы хватило на всю жизнь. Переборщить невозможно: когда человек поглощает достаточно эликсира, чтобы все запоминать, добавочные порции помогают четче обрисовать детали, уберечь ощущения от выцветания с ходом времени. Самые гениальные умы принадлежат богачам – людям, которые могут позволить себе миллионы порций.