Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 53



Ян поднимает трость и с её помощью ковыляет к подоконнику.

– Если из-за тебя я останусь хромым – пеняй на себя, – грозится мужчина. А затем шутливо (по-старому) бросает: – Накажу! Да-да, наказания тебе не избежать.

И смеётся.

– Удивительно, – с грустной улыбкой подхватываю я. – Внешняя хромота тебя пугает, а внутренняя – нисколько.

– Иди сюда, радость.

Ян хлопает по коленям – сажусь подле; прихватывает за щиколотки и влетает грустным лицом в плечо. После всего этого…он жалеет меня. Жалеет в то время, как я не жалею его нисколько.

Очерчивающий меня мужской взгляд застревает в области распахнутой рубахи, на зияющем меж грудей восходящем солнце. При нынешних обстоятельствах – увязнувшим в линии горизонта, провалившимся, ибо время его пришло). Хозяин Монастыря касается выведенного рукой Гелиоса рисунка и, словно бы, обжигается. Я же танцую пальцами по костяшкам его пальцев, где выведена надпись об отсутствии святости. Первое, что я смогла прочесть на старом наречии. Первая и единственная истина, которая беспрекословно преследовала и Яна, и меня, и всех нас.

– Это сделал он?

Удивительно, что у Хозяина Монастыря не хватает духу назвать оставившего нас друга по имени.

– Да, это сделал Гелиос, – ударяю я.

– Разреши и мне оставить свою историю?

– Уже. Но давай.

Острые покалывания и заполняющие чернила вырисовывают на руке моей – меж запястьем и локтевым сгибом – летящую стрелу: острую и пёструю. Я восхищаюсь ею и поднимаю руку выше, дабы рассмотреть; пальцы упираются Яну в грудь, а он, пожав плечами, говорит:

– Так и есть. Попала.

Бог

Женщина выходит из воды. Я расчёсываю белоснежные власы её белоснежной лошади. Смеркается, а потому неутомимый ветер обгладывает бледную кожу и велит стройному стану окунуться в шёлковые ткани. Халат падает на её плечи и тонким поясом обвязывает талию, которая обвязана рисунком ползущей змеи. Искуснее картины на теле мне видеть не доводилось.

Женщина приглаживает лошадь и одаривает меня искушающим взглядом. Обеих увожу в дом. Одну кормлю сахаром, другую – ласками. Обхватываю змею в несколько оборотов обхватившую её хрупкое тело. Женщина стаскивает с меня мантию и просит – для тепла – накрыть собою.

Женщина

Я наблюдаю за тем, как мужчина, склонившись над бумагами, выводит тончайшим пером искуснейший вензель. Я наблюдаю за танцующим на горизонте песком, что предвещает скорое прибытие или недавнее отбытие конвоя. Я наблюдаю за редеющей жидкостью на дне двух, примыкающих друг к другу, стаканах. Я наблюдаю за тлеющей сигаретой, оставленной мной в надежде, что мужчина сожмёт её в зубах и, нервно пересказывая чей-то разговор, докурит. Я наблюдаю за Яном и в пару секунд он видится мне былым: до всех наших разговоров, действий и близости. До нашей встречи. Таким, каков он был; каким мне полюбился.

Сбрасываю ноги с подоконника и упираюсь носками в край стола. Недовольный взгляд поднимается с пляшущих букв на меня, а рука обхватывает щиколотку, дабы столкнуть неугодный жест.

– Прекрати, Луна, – говорит занятый. – Ты знаешь правило: не прикасаться к столу.

Напористо привлекаю внимание, вычерчивая босой ногой рисунки по мужской рубахе.

– Прекрати, ну.

Отрывается от бумаг и обращается взглядом, желает прорычать, но вместо того ловит моё довольное лицо. А я ловлю его лицо, обхватывая руками и пригреваясь губами. Мне хочется поцеловать его таким, каков он был в наш первый поцелуй.

Но то не случается. Не чувствую его.

– Прости, – говорю я и быстро отстраняюсь, не позволив рукам взобраться по рукам.

Ян впопыхах прихватывает следом: с того начинается его безумие. Или же оно крепчает?

– Забудь, что я сделала.



– Как это возможно?

– Просто забудь. Выкинь из головы последнюю минуту жизни и занимайся своими бумагами дальше, ладно?

– Ты издеваешься что ли?

– А похоже?

– Да, Луна. На это и похоже.

Хозяин Монастыря откидывается в кресле и сердито скрещивает руки на груди.

– Это неправильно, ясно? – взвываю я, подразумевая его причастность к смерти Бога Солнца, продолжительность траура и всё это непонимание в целом.

– А что есть правильно? – в ответ разит он. – Когда мы делали что-либо правильно?

К тому можно отнести и моё знакомство с Гелиосом, и наш брак, и союз в целом. Всё, что мы делали и к чему приходили – было за счет «неправильно». Но я не удерживаюсь и вновь пробую на вкус губы Хозяина Монастыря.

Бог

Война.

Два сокрушающих слога, сметающих на пути своём мир и мирных, расщепляющих порядок и порядка придерживающихся, обесценивающих и материю, и духовное. Война есть неотделимая часть человеческого характера; внутренняя нужда и – при явлении – чуждая черта. Война – чума. Война же – панацея.

Я наблюдаю редеющие сёла и опустелые армии. Хаос беспричинно опоясывает людей, теплящихся на камнях спокойствия и эйфории. Люди достигают точки невозврата, и обновления происходят средь людей не без помощи рассекающей их поля косы-смерти.

Люди не умеют жить без войны. Они живут ею. Они живут от одной войны к другой, вкушая сладость «после» и вкушая этому «после» в момент «до». Люди – сгусток не имеющей формы субстанции, ибо люди не ведают происходящего и, словно бы, оказываются слепы к грядущему. Война перестала слыть умной; её обесчестили, запятнали и исковеркали. Я жалею её. Но не жалею людей.

Брызжущие слюной правители ярыми жестами переправляют пуганных в угодные им дебри страшного леса, где хищники внимают доброй жертвенности.

Я ступаю по высеченной деревне. Из звуков – мои шаги и редеющий вой средь покошенного забора. Дома ограблены и сожжены, былые жители ограблены и сожжены, мир целиком – ограблен и сожжен. Волею людской. Ради блага одних в поминальную книгу заносят имена других. Этого не может понять даже Бог.

Люди забыли с кем и против кого ведут свои войны, лишь направляющие их руки всё ещё ведают истинные причины. Однако и последние вскоре окажутся под укрытыми забвением и привычкой.

Бог Жизни однажды заверил меня: в войне победить невозможно, все стороны – заведомо проигравшие, ибо несут колоссальные потери, несмотря на конечный результат.

Следующая деревня – со стрекочущими детьми – вымрет от болезней раньше, нежели от голода и печали. Я наблюдаю за маленькой девочкой, сидящей подле оплакивающего павших под завалом родителей юнца; она перебирает камни и на секунду одаривает меня взглядом крохотных глаз. Девочка не внимает происходящему в силу малых лет; так не есть ли война, бесчинство, уродство и прочие недуги мира – лишь оплот воображения, нашего отношения к тому?

Женщина

Хозяин Монастыря, припоминая спор о Боге Мира и Ману, находит для меня уловку.

– Если тебя нельзя поощрить, можно спровоцировать, – говорит он. – Ни одна плата не подвигнет тебя на дело, но изъятие платы с другого – более чем.

– Что же ты пытаешься этим сказать? – не без скуки протягиваю я и следом потягиваю бокал игристого.

– Если не избавишься от Бога Мира – я избавлюсь от Ману.

Не верю и потому отмахиваюсь от злобных речей. Однако Хозяин Монастыря спешит заверить меня в серьёзности намерений.

– Буду считать это отказом, Луна, – подчёркивает он. – И дарую второй шанс. Я предоставлю тебе доказательства, после чего ты вынесешь окончательное решение. Ты исполнишь мою просьбу, иначе пантеон поредеет, лишившись старой кошки Ману.

И доказательством выступает принесённая мне на следующий день коса (одна из десятков) упомянутой. Я просыпаюсь: открываю глаза и взглядом препираюсь с соседствующими на подушке сплетёнными волосами. Отправляю Яна на старом наречии к старому чёрту и швыряю в него принадлежащим Ману, называю маньяком и убийцей, поражаюсь и пугаюсь.