Страница 9 из 232
Вопрос, который действительно может (и должен) возникнуть, — это вопрос о том, не слишком ли «идеализируется» мир, транспонированный в «смысловое пространство», не слишком ли он развоплощен — когда от израненного крейсера остается только имя? (Блока, например, почти оскорбляли иные ивановские «термины», пророческий пафос, напоминавший ему «громыхающий железный лист».) Чрезмерность Иванова, его упорствование в «тоталитаризме» не раз приводили его (и в жизни, и в поэзии, к сожалению) к неоправданной, на наш вкус, схематизации, его мир слишком «правилен» и логичен при всей его сложности, в нем запрещены «грамматические ошибки», без которых Пушкину не мила была русская речь. Этот «чрезмерный» поэт настолько возлюбил семантический контрапункт, смысловое пространство, что ради них готов был поступиться — и поступался — всем остальным. Тем убедительнее и плодотворнее были его «уроки», уроки «переживания-смысла», — для тех же Хлебникова и Мандельштама. Можно сколько угодно издеваться вслед за последним над мистическим явлением «полового, отраженного двойными зеркалами ресторана „Прага"» <25>, — что ж, для этого действительно есть все основания, но не эта ли «семантическая выучка» помогла тому же Мандельштаму пережить концерт на Павловском вокзале как апокалипсическое событие прощания со старым миром (и насытить переживание литературными аллюзиями), а Ахматовой увидеть в новогоднем карнавале предвестие грядущих катаклизмов (да еще со столь «ивановскими» числовой символикой, семиотизацией датировок и контрапунктом эпиграфов).
4
Судьба Вяч. Иванова не обрела в русский культуре того символического значения, к которому, казалось бы, была предназначена: его фигура была заметнее и внушительнее вблизи, чем уже на небольшом временном отстоянии. Но и сам этот уход Иванова в «тень» прочитывается как необходимый. Его сознательная жизнь (точнее, жизнь как текст) начинается там же, где и заканчивается, — за пределами России, в Европе. Почти двадцать лет, с 1886-го по осень 1905 года, он бывает в России лишь наездами, причем львиная доля его времени посвящена научным занятиям: он учится в семинаре крупнейшего специалиста по античности Т. Моммзена в Берлине, затем работает в Риме, в Британском музее, пишет диссертацию, живет в Париже, во Флоренции, в Афинах, посещает Иерусалим. И, соблюдая симметрию (но с пристойными и даже необходимыми отклонениями от простого дублирования, которые и рождают истинный поэтический параллелизм), последние двадцать пять лет, с августа 1924 года по 16 июля 1949 года (дата смерти), также в основном посвящены академическим занятиям за пределами нелюбезного отечества. Он преподает новые и древние языки студентам Колледжио Борромео в Павии, затем обосновывается в Риме, где работает в Римской Католической Семинарии и в Папском Восточном Институте Ватикана.
Поэзия отнюдь не сразу становится властительницей его дум. Здесь решающее значение имела встреча с Лидией Дмитриевной Зиновьевой, «ницшеанский» разрыв с первой женой, почти детективная тяжба с первым мужем Лидии Дмитриевны, не желавшим давать развод богатой супруге и грозившим отобрать у нее детей, — все это резко изменило размеренный ход жизни кабинетного ученого. Аналогично этому после 1920 года наступает период нового молчания, дважды прерываемый как будто для того, чтобы удостоверить его предумышленный характер (в 1924 году, чудом вырвавшись из Советской России, он пишет цикл «Римские сонеты», а в 1944 году — «Римский дневник»; конечно, были и еще стихи, но они по большей части не выходили за рамки «стихотворений на случай» и их количество было несопоставимо с обилием его поэтической продукции в 1910-е годы). Скоропостижная смерть от скарлатины второй, страстно любимой жены Л. Д. Зиновьевой-Аннибал осенью 1907 года жутко и невыносимо «возвращается» смертью третьей жены, падчерицы Иванова В. К. Шварсалон в августе 1920 года (жизненый параллелизм подчеркивается параллелизмом сонетных усекновений, о которых мы уже вели речь). Вообще этот брак вызвал много толков в обеих столицах и даже скандал, едва не окончившийся дуэлью. Но для Иванова он был «таинственным возвратом» самой Лидии Дмитриевны — и об этом повествует его книга стихов «Нежная тайна». Они даже венчались в той же самой церквушке в Ливорно, где за двенадцать лет до того произошло венчание с Лидией Дмитриевной. (Поразительно, что, насколько можно судить по снимкам и воспоминаниям, тихая Вера Константиновна ни внешне, ни по темпераменту не походила на свою мать, которую Иванов не без основания именовал менадой; на первый план опять выходит некое тайное смысловое движение, «предметно» не санкционированное.)
Смерть Лидии Дмитриевны переломила жизнь Иванова не только на две почти равные половины (в 1907 году ему исполнился сорок один год, а умер он восьмидесяти двух лет от роду), она явилась катализатором духовного кризиса, под знаком которого протекли многие следующие годы, годы «чистилища». Им предшествовала лихорадочная революционная атмосфера («ад») 1905—1907 годов, наложившая свой отпечаток на жизнь семьи Ивановых на знаменитой «башне» на Таврической улице, где практически еженедельно собиралась петербургская культурная элита. «Ивановские среды» — «утонченная культурная лаборатория», по выражению Бердяева, — совершенно особое явление в жизни Петербурга, широко отраженное в мемуарной литературе. И хотя после болезни Лидии Дмитриевны в декабре 1906 года, а тем более после ее смерти они стали нерегулярны и постепенно сошли на нет к весне 1912 года, когда Иванов навсегда покинул Петербург, влияние, которое он оказал на «литературный процесс» да и практически на всех его участников, было огромно. Более «симпосиального» человека, чем Иванов, тогда в России не было.
Даже не пытаясь сколько-нибудь полно обозреть круг его влияний и взаимодействий, лишь перечислим некоторые наиболее любопытные: каждый из этих сюжетов заслуживает отдельного разговора, многие уже стали предметом серьезных исследований. Во всех жестоких межсимволистских схватках — а Иванов неизменно оказывался в их центре — Блок принимает его сторону, и отзвуки ивановских идей можно проследить у него вплоть до «Катилины» и «Интеллигенции и революции». Кузмин (как и Волошин) долгое время жил на «башне», и дневник Иванова содержит немало любопытных свидетельств «руководства» последним прозаическими опытами Кузмина. А Белому Иванов подарил название романа «Петербург» и прозвище «гоголек», которое обессмертил Мандельштам в своем реквиеме 1934 года, — Мандельштам, сам в юности прилежнейший и благодарнейший ученик Иванова. На «башне» же состоялся дебют Ахматовой, а Гумилев открыто признавал, что только после лекций Иванова в «Академии стиха» начал понимать, что такое стихи. Эта «Академия» вместе с наследовавшим ей «Обществом ревнителей художественного слова», где Иванов некоторое время играл первую скрипку, имела большое значение для повышения стихотворной культуры следовавшего за мэтрами символизма поколения. Некоторое время «Академию» и «башню» посещал Хлебников, и для него общение с Ивановым явилось своего рода катализатором — и жизненным, и поэтическим.
Если говорить о более отдаленных связях, то здесь необходимо в первую очередь упомянуть Бахтина, идеи которого о «карнавале» и «диалоге» имеют немало точек соприкосновения с «дионисийством» и принципом «ты еси» Иванова. Немало страниц «Иконостаса» Флоренского представляют собой вариации на ивановские темы о «восхождении» и «нисхождении». А. Ф. Лосев, донесший до наших дней дух ивановского антиномического мифочувствования, без обиняков заявлял, что «целую жизнь являлся поклонником Вячеслава Иванова и его учеником». Театральные идеи Мейерхольда несут на себе неизгладимый отпечаток общения с Ивановым и внимательного чтения его трудов. И т д., и т. д. Здесь нет попытки какой-то гиперболизации значения Иванова: зачастую он лишь невольно оказывался в фокусе, на перекрестии разнородных тенденций и веяний, — но и современникам он запомнился в первую очередь своим «всеприсутствием» (А. Белый), «всепониманием» (Е. Кузьмина-Караваева, С. Троцкий), своим стремлением и умением очаровать, сблизить, соединить самых разных людей (Н. Бердяев). (Какая резкая, до дерзости, антитеза публичности середины — затворничеству и молчальничеству конца и начала. В этой антиномичности, каковая ведь не что иное, как еще один вид параллелизма, — весь Иванов.)