Страница 8 из 90
А я… у меня голос чуть не обрывается:
Подумала бы я, дура, хоть то, что Прокопий мой никогда в плохом не был замечен. Марфа свою продолжает, — в пику мне:
Тут уж все смекнули, в чем дело. Один Проня сидит, смеется. Катя отступилась, не поет. Я все это вижу, понимаю, но не стыдно мне народа. Ярость меня обуяла. Разорвала бы Марфу, так бы ей и наподдавала! Пою:
Да как закричу на Проню:
— Чем песни играть, починил бы хомут Игреньку! Хозяин! Только бы с молодыми играть!
Убежала на сеновал, пала на сено и выревелась там.
Реву — думаю: «Сколько, поди, баб перевел без меня!..» Не знаю, что на меня накатило, заблажила… Слезла с сеновала, лицо опухло, в волосах — труха. Стыд, срам.
А Марфа со мной потом подружилась. Она после говорила: «Не надо было мне твоего Проню, а было лестно, что такая красивая бабочка забоялась…»
Марфушка не злая была, только уж очень ей несчастливило в жизни.
В осенях стояли мы под Алапаихой. Потом погнали нас к Тагилу, и начались бои. Белым хотелось отрезать путь первой дивизии, разделить ее со второй-то. Тогда бы вся Третья армия пострадала.
Один раз довелось мне видеть такое дело — век не забуду.
Проня мой сидит, запустил свою сеялку, а белые за полотном укрылись, за насыпью, и тоже строчат. Наши ребята цепью легли на опушке, а между насыпью и лесом стоит и молчит второй наш пулемет, который Проня у белых достал. Рядом с пулеметом лежат убитые номера. Наши только что отступили к лесу…
Белым нельзя подойти к пулемету и нашим нельзя. Я гляжу, что будет. Знаю, ребята не попустятся. Пулеметов у нас не лишка.
Как сейчас это помню, всю картину. Микиша с другим бойцом начиняют машинкой исстрелянные ленты. Цепь лежит, уставила винтовки. А рабочий Козин Василий разбивает цинковые ящики с патронами.
Вдруг он, товарищ Козин, бросил молоток, встал и побежал к пулемету.
Не добежал всего двух шагов. Сунулся вперед головой и не встал.
Вот поднимается второй человек. Идет военным шагом, подняв голову. Наши стреляют залпами, ровно бы белым нельзя и головы высунуть… Пошел, схватил пулемет, поволок его. Тот покатился на колесиках. Вдруг выстрел откуда-то сбоку. Сел наш храбрец, уткнулся головой в спинку пулемета и затих.
Встает третий, огляделся, лег и пополз от кустика к кустику. Но не дополз и он.
Гляжу, подымается мой Прокопий. Я ойкнула, потом зубы стиснула, стою, думаю: «Мой-то чем хуже других?» Стою и не дышу.
А Проня идет, прикрываясь щитком, снятым с пулемета. Я хочу ему крикнуть: «Голову-то закрывай!», а у меня и голоса нет.
Идет ровным шагом.
Наша цепь дала бешеный обстрел. Ограждают его. Проня все ближе к пулемету, все ближе к пулемету. Все ближе. Сделал два прыжка, подскочил к нему и швырнул в белых гадов гранату. На полотне загрохотало, началась суматоха.
А он как пал на колени, да повернул к белым пулемет, да как запустит… Лента-то раньше в него была вдернута. А я стою и только одно повторяю:
— Живой… живой…
Пустит очередь и спятится. Пустит и спятится.
Наши «ура» кричат. Белые кроют залпами, Андрюша бегает по цепи, охрип, орет.
И вдруг враг как пошел валом! Бегут, падают, кричат. И наши поднялись им навстречу.
— В гранаты! В гранаты!
Не выдержали белые, спятились.
Вот какой случай был под Тагилом.
IX
Наши дрались, себя не жалели, но белые все же их теснили. Долго мы отступали. Досадно было и обидно. Займем деревню или завод, а нам командиры приказывают отступать. Ведь если фронт неровный, умеючи воевать надо. Выскочишь за свою линию, тут тебе и карачун будет. Но многие этого не понимали и обижались. Трудно нам приходилось.
У них солдаты обученные и обмундированные, и ели они всласть… У них в руках Сибирь и уральские хлебные места. А мы отступали холодные и голодные… Не было ни корма, ни боевых припасов.
Да что греха таить, измены были. Теперь-то мы знаем, что Троцкий, например, измену делал, а тогда не знали.
Зато уж те, кто шел, себя не жалея, еще крепче да злее делались. Ведь не поверишь, что наши делали. На своих руках орудия по болоту тащили, к лошадям припрягались. Плоты плотили, через реки переправляясь. Слани из жердей через болото клали. Дорогу в дремучем лесу прорубали. По двое суток голодали, а на третьи в бой рвались…
Эх, да что говорить! Не видаючи не поймешь, что может вытерпеть народ за свою родную землю.
По трущобам, по болотам, по каменистым горам шли мы, кровью своей Урал поливая…
Четыре дня пробирались мы через леса и реки от Тагила к Кушве. На дворе стоял октябрь. С нами отступали целые семьи. И вот, когда замаялись наши лошади в кушвинских лесах, не пошли, товарищ Таланкин велел их заколоть и вечером сварить. Мы ведь и махану были рады в то время. Артиллерию командир велел везти на свежих беженских лошадях. Бабы — в слезы. Легко ли им было с ребятами-то?
Андрюша говорит:
— Кому жалко барахла, пусть у белых остается, а мы пойдем дальше.
Бабы с горькими слезами согласились отдать лошадей, бросили свои пожитки и пошли налегке.
Ребят было жалко, кабы не бела армия, сидели бы они в теплой избе, вырезывали бы, осенним делом, из репы да моркови всякие фигурки… Погода стояла страшная. Туман, дождь сечет, дуют из гнилого угла холодные ветры…
Сижу, бывало, дрожу, губы холодные, руки синие. Едва вожжи держу. Проня спросит:
— Жива ли? Отгаркнись.
— Что мне сделается, — говорю я, а у самой зуб на зуб не попадет.
— Промокла?
— Ничего, не облиняю.
— Ты у меня как топор за поясом — везде со мной.
Я говорю:
— Ну, а как ино?
Вида не подаю, что трудно, его не расстраиваю.
Помню перевал, где мы через Урал переходили.
На перевале лес редкий, криули, а не деревья стоят. Вершины обломаны. Местами — голо. Стоят обгоревшие стволы на черных плешинах. Мертво, тихо, только ветер шумит. Горы вдаль уходят, в серый туман. Очень тоскливо.
Время шло да шло. Пересела я с телеги на сани. Выдали нам пимы, полушубки. Я ровно счет дням потеряла в ту пору.
Вот закроешь глаза и вспоминаешь.
Месяц как врезан в небо. Снег словно пеплом посыпан. Кругом пустынные поля. Стоят березы, похожие на траву-мятлику, и кое-где шаперятся голые черемухи. И сама себе кажешься в этой пустыне козявкой.
Игренька закуржавел, холка торчит перед твоими глазами, покачивается. Тебя ко сну клонит.
В санях за мной груда ящиков да закутанный в шубное одеяло «Максим».
Редко нам удавалось попариться в бане и отдохнуть денек-другой. Такой отдых за праздник считали.
В мороз юбки, промокшие от снега, замерзали и до крови резали ноги. Очень жалко было Игренюшка. Мы-то понимаем, за что маемся, нам легче, а скотина страдает и не знает, за что. Игренька плечи сбил, так я выпросила в лазарете вазелина и мажу ему… Хомут переменила, добилась. Скотину я всегда жалела. Из-за этого жаленья чуть в руки белым не попалась.
Хозяйка, у которой мы стояли в деревне Углевой, меня попросила:
— Съезди по сено, будь такая добрая, скотина с голоду подыхает, а я, видишь, не могу.
Ее ревматизмом скрючило.