Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 90

Большое сердце

Коряков Олег Фомич, Рябинин Борис Степанович, Беляев Иван, Селянкин Олег Константинович, Гроссман Марк Соломонович, Хазанович Юрий Яковлевич, Сорокин Лев Леонидович, Трофимов Анатолий Иванович, Самсонов Владимир, Стариков Виктор Александрович, Ружанский Ефим Григорьевич, Найдич Михаил Яковлевич, Левин Юрий Абрамович, Мыльников Николай Николаевич, Ярочкин Борис Петрович, Боголюбов Константин Васильевич, Куштум Николай Алексеевич, Хоринская Елена Евгеньевна, Резник Яков Лазаревич, Савчук Александр Геннадьевич, Маркова Ольга Ивановна, Исетский Александр Иванович, Фейерабенд Евгений Витальевич, Попова Нина Аркадьевна, Толстобров Павел Петрович, ...Алексеев Давид Григорьевич, Станцев Венедикт Тимофеевич, Макшанихин Павел Васильевич, Тубольцев Н., Румянцев Лев Григорьевич, Голицын A., Нефедьев П., Грибушин Иван Иванович, Харченко C.


Жители в этом селе на каменных работах трудились. В полуверсте в шахтах горновой камень для доменных печей добывали. Вблизи в горах ломали камень для карнизов да для мощения улиц. За горой всякие пески рыли, а из-под песков — черный камень — наждак да руду.

Вблизи села стояли крупчатые мельницы да мешочная фабрика. И туда народ шел на заработки.

Потом ехали мы по сплошному лесу. Таких лесов в наших местах нет. У нас леса веселые, березовые, а здесь сосна да пихта. Ехать было хорошо. Скажешь слово — отдается. Воздух очень приятный: ни пыли, ни жары. Грибами пахнет. То ключик увидишь, то услышишь — речка булькает. Тут и там лежит бурелом, — вот этакие лесины, — мохом обрастает. Которое дерево как мост через речку легло — красота!

Мне сказывали, что в самой глубине леса стоит прииск Самоцвет, копи, где драгоценные камни копают: камешки с горошинку стоят столько-то сот.

Когда уж и не помню, проезжали мы по угольным копям.

Черным там черно. Люди и те черным харкают. Муку-то они какую принимали! Лежит на боку в черной грязи и рубит каелкой породу. Пыль глаза ест. Там, под землей, даже спичкой чиркнуть нельзя. Погасла лампочка — ползи ощупью. А попробуй зажги спичку — огонь как рванет, как вышибет деревянные подпорки! Сначала воздух загорит, угольная пыль, потом уголь — и изжаришься!

«Вот, — думаю, — мученик народ! Нет, у нас в деревне легче. Летом, правда, работаем от зари до зари, но зато на вольном воздухе».

VIII

Шли мы, шли, плутали мы, плутали по лесам да по дорогам. Сегодня нас в одно место пошлют, завтра — в другое. Привыкли слышать, как пули повизгивают. Выдержали бой. Белые нас потрепали немного. В августе мы вышли к Режевскому заводу. Потом наш полк послали в наступление к Ирбиту, потом к Алапаихе, а оттуда к Тагилу.

За это время я насмотрелась всячины — голова кругом шла.

Еще в Железенске перетасовали нас, рабочих влили. Тут я рабочих поближе узнала.

Я вот все рассказываю про наш отряд, про крестьянский, — подумать можно, что мы-то Колчака и разбили. На деле было не так. Главная сила была в рабочих, в партийцах, они нас, крестьян, вели за собой. От этого не отопрешься.

Командиром полка у нас был умница парень по фамилии Таланкин. Такой был удивительный: на плечах хоть оглобли гни!

Комиссар и командир с нами часто беседовали, газетки читали. У меня, да и у всех нас, глаза стали раскрываться шире.

Привыкла я в дороге к бездомной жизни. Еду — попеваю. Где остановимся ночевать — тут и мой дом, хотя бы в поле под кустиком. Уж Проне жаловаться на меня не приходилось. На шее не висела, руки не связывала.

Насмотрелась я и геройства, и смертей всяких, и плохого, и хорошего. Вот заняли мы одну станцию, белых прогнали. Они успели тут каких-нибудь полдня похозяйничать. Смотрим — окоп, а в окопе мертвые красноармейцы. Пустых гильз кругом видимо-невидимо. Стояли, значит, до последнего выстрела. Нашли одного еще живого, он у Микиши на руках и дух испустил. Успел все-таки рассказать, как они бились, и родным привет послал. Знали эти герои, что смерть подходит, а дрались, чтобы хоть на час, хоть на два задержать белых, не допустить на станцию.

Очень мне их жалко было. Все больше молодые. Лежат, кто ничком, кто к небу лицом, кто скорчился, а кто и сидит. «Ох ты, — думаю, — жизни не пожалели!» И мне это удивительно и страшно показалось.

По нескольку дней, бывало, стояли на одном месте. Если в деревне стоим, а не в лесу, я и постираю, и хозяйке помогу. Микиша иногда на гармошке сыграет, мы, бабы, споем, словно и не на войне.

В конце августа случилось у меня несчастье: Проня потерялся. Ночью он стоял в секрете, и поймали одного белого офицера — тот в разведку вышел. Прокопий привел его к Андрюше, а Андрюша велел к товарищу Таланкину в штаб увезти, в деревню рядом. В штабе офицера раздели, допросили, одежду отдали Проне. А он у меня весь обносился, ходил, как реможник, весь в заплатах. Прокопий оторвал погоны и оделся в офицерскую одежду. Да недолго он в ней покрасовался. Взял расписку в получении офицера, пошел, а на обратном пути и сбился в темноте с дороги… и попал к белым. Привели они его к себе, расписку отобрали, раздели донага и посадили в амбар. Утром спрашивают:



— Пойдешь к нам служить?

А партийный документ он в секрет с собой не носил, у Андрюши оставлял, они и не знают, с кем говорят.

Проня подумал-подумал. «Скажи, что не пойду, — кончат; лучше соглашусь и потом убегу от них, от проклятников».

Они ему дали самую худую одежонку и послали в обоз. Лошадь дали, а оружие не доверили. Он видит — следят за ним, и притаился до поры, до времени.

А к вечеру белых из деревни вышибли, и они пустились бежать. У Прони на телеге мука была, а тут еще пулемет сунули, «Максим», на колесиках такой.

Проня видит — суматоха, удобная минута. Взял полено и вышиб пальцы из колеса. Ехать стало невозможно. Он для вида суетился около телеги, а сам загородил своей подводой поскотинные ворота. За ним чуть не весь обоз сгрудился. Кричат, орут, а толку нет. Тут их и накрыли. Сгоряча и Проне моему попало. Помяли его свои и опять в тот же амбар угодил. Только к утру кое-как разобрались. Спросили по телефону Андрюшу и отпустили моего… да еще с «Максимом» и лошадью в придачу.

А я первое утро жду-пожду — нет Прокопия. Протомилась до ночи. Андрюша узнал, что Проня ушел из штаба и потерялся. Я — тужить. Не сплю вторую ночь, хожу от окна к окну.

Утром пошла его искать. Никому не сказалась, будь что будет. Только поднялась на горку за поскотиной — вижу: катит-копотит. За ним пыль столбом. Батюшки! Избитый весь, в синевицах, глаз заплыл, а сам смеется. Соскочил, прижал меня, вот так вот схватил и долго не отпускает.

А ветер дует, шумит, солнце светит.

Вот праздник нам был, светло воскресенье!

А вскоре — стыдно сознаться — я дурить начала. Не ко времени эта дурь забилась мне в голову, что поделаешь.

Вздумала я Проню своего ревновать.

У нас в обозе была рыжая женщина, Марфа Потоскуева. Она до войны на торфянике работала и сама себя звала «Марфушка-торфушка». Бойчилась она очень, слова всяко коверкала. Любила поиграть с ребятами. Запоет песню, поет с визгом, приухнет, по коленку себя щелкнет. Разухабистая баба. А слова у ее песни печальные, не так бы ее петь:

Стала я замечать, что она пялится перед Проней, смеется с ним. Я ей вид подала, что мне неприятно, но Марфе хоть бы что.

Однажды Микиша играл на гармошке, а молодые ребята плясали: с пятки на носок, выковыривай песок. А мы на завалинке сидели. Потом стали собирошничать, петь. Я спою, Марфа споет, Катя споет, друг после дружки. Вдруг вижу, она глядит на Проню, голову загнула, как пристяжка. Я думаю: «Ах ты, дрянь ты…» А она запела, глядя на моего мужика:

Ребятам понравилось, засмеялись, а я как на углях сижу. Моя очередь пришла, я пою, гляжу на Проню:

Никто не понял, а Марфа поняла. Глаза у нее заблестели. Поет: