Страница 49 из 51
— Три блядищи под окном перлись поздно вечерком…
Вступает первая «девица»:
— Кабы я была царица, я б пизду покрыла лаком и давала б только раком…
Стоит такой хохот, что не слышно слов второй «героини».
— Царь во время разговора хуй дрочил возле забора.
Фотиев старательно изображает дрочку. По-царски, отложив посох, двигает обеими руками, намекая на размер.
Смеюсь вместе со всеми, сгибаясь пополам. В мое плечо, хрюкая, утыкается Сашко Костюк. Если бы мои знакомые на гражданке узнали, над чем я веселюсь… Особенно те, с кем я ходил в московские театры…
Успех у зрителей бешеный. Премьера состоялась.
Предлагаю дать артистам на сегодня поблажку. Черпаки соглашаются. Посылаем недовольных Гудка и Трактора в столовую за картофаном. Шнурки собираются нарочито медленно, поглядывая из-подлобья на духов.
— А ну резче, военные! — гаркает на них Бурый. — Постарели невъебенно? Щас, бля, омоложу!
Бурый спрыгивает с койки и хватает ремень.
Шнурки расторопно исчезают.
Через час сидим все вместе в дембельском углу, сдвинув табуреты. На них — подносы с хавчиком. Бойцы жадно едят картошку. Запасливый Костюк откуда-то притащил кусок пересоленного сала и зеленый лук. Костик Сектор приносит «чифир-бак».
— Да-а… — откидывается на койку Паша Секс и закуривает. — Я даже представить не могу, чтобы мы вот так с нашими старыми сидели.
— Ну хуле… Заслужили, ладно тебе, — подмигиваю бойцам.
Пытаюсь отрезать от твердого сала хотя бы кусок.
— А покурить можно? — спрашивает наглый Улыбышев.
— Ты не охуел ли слишком, Улыбон? — усмехается Кица. — Сектор, шо за хуйня?
Костик вытирает губы, дожевывает, поднимается и орет:
— На «лося», блядь! Музыкального!
Улыбон получает в «рога», разводит руки в стороны и поет:
— Вдруг как в сказке скрипнула дверь! Все мне ясно стало теперь!
Костик неожиданно сердится:
— Так, все! Хорош тут охуевать! Съебали по койкам! Сорок пять секунд — отбой!
Бойцы, едва не опрокинув подносы, бросаются к своим местам.
— Ну и правильно, — говорит Паша. — Не хуй…
Мне, в общем-то, все равно. Отдохнули — и хватит.
Это молодые осенников. Им с ними служить целый год. Им и решать.
Утром Улыбону и вовсе не везет.
На осмотре Арсен доебывается до его неглаженной формы.
— В бытовку, мухой! — командует Костик.
Вслед за залетчиком туда заруливают сразу несколько человек. Выставляют «шухер».
Белкин пробует утюг пальцем:
— Заебца. В самый раз…
Улыбона скручивают и валят на пол. Затыкают рот его же шапкой и придавливают коленом.
Белкин проводит утюгом по ноге бойца. Тот дергается и извивается, глухо мыча. Но держат крепко.
Спасает Улыбона лишь приход старшины.
Бойца возвращают в строй.
Арсен придирчиво изучает его подбородок. Но, вроде, бритый. Полотенца избежать удалось. В каждом призыве находится кто-нибудь, вкусивший такого «бритья». У нас — Гитлер. У черпаков — молдован по кличке Сайра. Среди шнурков — покинувший часть Надя.
От него все же пришло в часть письмо. Получил письмо Кувшин. Обычный конверт с тетрадным листком и вложенной черно-белой фоткой. На ней Надя — не Надя уже, а отъевшийся, с наглой ухмылкой солдат в боксерских перчатках. Не узнать. На заднем фоне — горы. Служит он теперь на каком-то аэродроме. Кажется, в МинВодах. Служба непыльная, климат хороший. Письмо Кувшин никому не показал. Пробовали забрать силой — не нашли. Так и не узнали подробностей. Но фотография обошла всю казарму.
— Наглядный пример, как место красит человека, — ухмыльнулся зашедший по такому поводу к нам Череп. — Этот своим душкам еще даст просраться.
Череп редко когда ошибается.
***
Затяжная снежная зима нехотя идет на убыль.
Пару раз были совсем уже весенние оттепели. С крыш казарм свисают устрашающего вида сосульки. Их дневальные сбивают швабрами, высовываясь из окна. Глыбы льда разбиваются об асфальт, брызгая крошевом.
Проседают некогда идеальные, выровненные по веревке сугробы в форме «гробиков».
Те бетонные чушки, которые таскал я, выпучив глаза и обливаясь потом, выкладывая поребрик, за время зимы растрескались и покрошились, от ударов скребков и ломов.
Снова облупились звезды на въездных воротах. Опять барахлит связь с «нулевкой» — постом между частью и городком.
Описывать события последних месяцев службы — дело неблагодарное. Событий особых нет. А если и есть — то давно уже не события. Серая рутина мерзлых будней. Тупость. Скука.
Даже происшедшее чэпэ — смерть в роте «мазуты» солдата Довганя — затронуло мало.
Пусть шакалы волнуются. Те действительно напуганы — бегают с журналами по технике безопасности. Заставляют всех расписываться за какой-то инструктаж. Всем срочно оформили «допуска» к работе с электричеством. Даже мне, путающему «плюсы» и «минусы» у батареек. Теперь я — электрик.
У Довганя допуска не было. Он полез в котельной чинить провода и взялся рукой за что-то не то. Полез не сам — по приказу. Разряд пробил его наискось — через правую руку в левую ногу. Да так, что подошва кирзача задымила. Мгновенно умер.
«Досрочный дембель». Полгода не дослужил.
Но даже об этом поговорили пару дней, и то — вяло как-то.
Все мысли — о доме.
Каким я вернусь. Что делать буду.
Появилось много свободного времени. Ни альбом, ни парадку делать не собираюсь. Почти никто из москвичей этим не занимается.
Пытаюсь занять себя чтением — любимым занятием до службы. Перечитал от скуки всего Достоевского — в полковой библиотеке целых десять томов собрания сочинений. Никогда не любил Федора Михайловича. Хоть и приходилось отвечать на билеты по нему, в той, прошлой жизни.
«Записки из Мертвого дома» выучил почти наизусть. Читаю в нарядах, вечерами перед отбоем. Натыкаюсь на пугающие места книги. Которых не замечал на гражданке.
Не касались они меня.
«Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ божий, тот уже поневоле делается как-то не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя».
Если чудеса и преображения случаются, то не с нами. И не у нас.
Очень хотел бы сказать, что после прочтения книги стал другим. Что-то осознал. Чему-то ужаснулся. В чем-то раскаялся.
Это было бы красиво, литературно.
Но было бы неправдой.
Все, что хочу — домой. Убраться отсюда навсегда.
Все в части знакомо. Все обрыдло. От всего воротит.
Аккорда дембельского у нас нет. Через день в караул, неделями, не сменяясь — на КПП. Какой тут аккорд…
«Дробь-шестнадцать» на завтрак. Комок серых макарон «по-флотски» на обед и неизменная гнилая мойва на ужин.
Кормят так херово, что во время стодневки, наплевав на «традиции», решили масло свое не отдавать. Пайка — единственное, что можно есть.
Если выдают вареное яйцо — сразу же делается «солдатское пирожное», как назывет его Паша Секс.
Извлекается желток и смешивается в алюминиевом блюдце из-под пайки с размоченными в чае кусками сахара и кругляшом масла. До кашеобразного состояния. Полученый «крем» намазывается на кусок белого хлеба, накрывается другим. Откусывая, почему-то всегда закрываешь глаза.
В караулке висит прибитая к потолку портняжная лента. Каждый день от нее отрезается очередной сантиметр.