Страница 5 из 61
Честолюбивый Джон подчиняется этому, но думает про себя: «Погодите, дайте мне вырасти!» В нем все артистично: и рост, и красивые волосы, и то, как он держит свой смычок, и задумчивое, вдохновенное лицо. Гости думают: «Конечно, старшему будет легче: он родился артистом, это сразу чувствуется!»
Эдвард не честолюбив, но любознателен. Когда его хвалят, ему приятно. Когда мать говорит: «Это еще плохо», ему любопытно — значит, если еще потрудиться, можно узнать кое-что новое!
Играя, он никогда не думает о том, какое он производит впечатление, но Гезина уже позаботилась, чтобы он сидел прямо и свободно, не раскачиваясь и не делая лишних движений.
У него есть упорство — это нравится матери. Но и мечтательность долго не покидает его: он по-прежнему пленен сказками и видит необычное в самом обыкновенном.
Так что уж говорить о музыке? Здесь все — предлог для догадок, самых фантастических. Мать не мешает ему во время импровизаций мечтать вслух. Она и сама принимает участие в его домыслах.
— Знаешь что? — говорит он однажды. — Я, кажется, написал вариации.
— Ну, написать-то ты, положим, не написал. Как известно, твою музыку записываю я. А ты, по-видимому, сочинил вариации. Надо выражаться точно.
Эдвард играет тему.
— Нравится тебе? Это марш.
— Слышу. Но отчего он такой медленный?
— Это мать многих детей. Понимаешь?
— Теперь поняла.
— А вот ее дети!
В первой вариации сходство с темой несомненно. Но музыка становится более отрывистой. Раньше это был марш со счетом на четыре, теперь появилось нечто вроде польки на две четверти.
— Похоже? — спрашивает Эдвард. — Это старшая дочь. Немного неуклюжая, но так должно быть. А вот другая, младшая.
Теперь вместо польки мы слышим вальс. А вальс всегда красив, бог знает отчего! Очень мало на свете некрасивых вальсов! Какой, однако, легкой и грациозной стала первоначальная мелодия! И как уместна заключительная трель!
— Но это совсем недурно, Эдвард! Повтори-ка!
Он снова играет вальс, а Гезина записывает.
Эдвард задумывается. Мать спрашивает:
— Это все?
Он качает головой:
— Скажи, это обязательно, чтобы все вариации были похожи?
— Конечно. Как члены одной семьи. Ты же сам их так назвал!
— А если вырастает урод?
— Какой урод?
— Часто говорят: «В семье не без урода». И даже мать говорит: «Посмотрите на моего младшего сынишку, Карса. Он не похож ни на кого из нас. Все мы толстые, а он тощий, все мы спокойные, а он непоседа!»
— Все-таки, Эдвард, хоть какое-нибудь сходство остается. Хоть самое маленькое. Уверяю тебя!
И вот появляется новое лицо: неугомонный Карс. Он исключительно самобытный, оригинальный и совсем не урод. На мать он не похож. Но с младшей сестрой — вальсом у него есть сходство: та же тональность, та же долгая трель. Однако если в вальсе эта трель заключительная, то в вариации Карса она почти не прерывается, на ней все построено. Слышится как бы жужжание запущенного волчка. Счет — на шесть восьмых: быстрая тарантелла или жига…
— Знаешь что, Эдвард? — говорит мать. — Пора уже тебе самому записывать свои сочинения. Ведь ты умеешь писать ноты. Вот тебе мелодия Карса и всех его родственников, а гармонию потрудись прибавить сам. И, пожалуйста, не потеряй этот листок!
После урока, когда Эдвард уходит в сад, Гезина еще сидит некоторое время у фортепиано. Она видит, как от спинки большого кресла, стоящего у стены, отделяется человеческая фигура. Это дедушка Эдварда, в честь которого он получил свое имя. Пока длился урок, старый Эдвард Хагеруп сидел неподвижно в кресле и читал своего любимого писателя Вольтера. Теперь кресло ожило, и дедушка заговорил:
— И это урок музыки? В первый раз вижу такой урок музыки! Ведь твоя обязанность — выучить ребенка играть на фортепиано! А ты сидишь и выслушиваешь разный поэтический вздор!
— Раз поэтический — значит, не вздор! — отвечает Гезина.
— Но всему свое время! На досуге можете развлекаться. Но у тебя урок! Значит, надо провести его разумно!
— Урок прошел с пользой: Эдвард усвоил его.
— Вздор! Опять вздор! Музыка — искусство точное. Как математика.
— Все искусства точные.
— Да. Но музыка наиболее организованное из всех искусств. Ты хорошо делаешь, что заставляешь его записывать ноты, это ему пригодится. Но импровизации и в особенности эти ваши бредни о братьях, сестрах и так далее — все это совершенно лишнее!
— Ноты — это только обозначения звуков, — возражает Гезина, — а звуки диктуются чувством и воображением.
— Не мое дело, я не вмешиваюсь… Все это шотландские предки! Мечтатели!
— Норвежцы также умеют мечтать, папа!
Сухонький дед в своем коричневом сюртуке замолкает и опять становится невидимым в темном кресле. Но через несколько минут оттуда раздается возглас:
— Ты, значит, думаешь, что он будет композитором?
— О, я уверена в этом!
— Но не материнское ли это самообольщение?
— Я ведь не только мать, но и музыкант немного!
— Гм! Эта история с Карсом и его семейкой — знаешь, она довольно занятна!
Снова наступает молчание. Вдруг дед отделяется от кресла и выпаливает:
— Так это же превосходно! Надо помочь мальчику, чтобы это не заглохло!
Гезина спокойно отвечает:
— Вот я и помогаю насколько могу!
Глава четвертая
…По утрам Эдварда будит жалобный стон гаги, морской птицы, розовой, с черными крыльями. Она сидит на кровати у него в ногах и выщипывает из своей белой груди пух, чтобы свить тут же гнездо. Вот глупая! Грудка у нее вся в крови, оттого она и стонет.
Гага — это первая причина, из-за которой опаздываешь к завтраку.
…По дороге в школу, особенно осенью и весной, когда лыжи оставлены дома, успеваешь многое обдумать. Дорога длинна. Семья круглый год живет за городом, в дачной местности, а школа — в Бергене. Но, к сожалению, самая длинная дорога приходит к концу. Школа — это неизбежность.
Раньше, когда в школе учились старшие дети, все происходило иначе. Школы, собственно говоря, не было. Просто по понедельникам и четвергам к девяти часам утра в дом консула Грига приходил учитель и с ним ватага учеников. Они усаживались в гостиной, которая заменяла классную комнату. В перерывах между уроками ученики выбегали в сад, и маленький Эдвард бегал и играл вместе с ними.
В остальные дни недели «школа» приходила к соседям, и Эдвард увязывался за братом, хотя сам еще не учился. И в четыре года он уже умел читать.
Подумать только — ходил в школу добровольно, раньше времени! И с каким удовольствием! Но в том году, когда ему исполнилось восемь лет, открылась большая школа в Бергене. Там был зал для игр, просторные классы и много учителей. И сразу стало хуже.
Зимой вставали при свечах. За завтраком хотелось спать, а Джон, одетый, с лыжами в руках, стоял над головой и пугал: «Опоздаем — увидишь, что будет!»
…Люди на лыжах похожи на больших птиц. И ты сам чувствуешь себя птицей, когда взлетаешь над сугробом или узким ущельем, а пушистые ели, удивляясь тебе, роняют на твое плечо комья снега в знак внимания. Удивляться, может быть, и нечему: норвежцы с трех лет приучаются к лыжам, а все-таки человек, почти реющий в воздухе, — это красиво! И ели одобрительно качают головами. Особенно нравится им стройный, ловкий Джон, который легко бросает свое тело вверх и вниз, — загляденье!
Лыжи их выручали. Но весной невозможно было прийти в школу вовремя! Дорога до Бергена была так живописна! И птицы пели. Час ходьбы растягивался до полутора. Джон ускорял шаг и оставлял Эдварда. Но и он не всегда поспевал к началу. Зато Эдвард опаздывал систематически; он невольно пытался отдалить ту минуту, когда его поглотит бледно-лиловое здание. Иногда его спасала хитрость: проходя мимо дождевых башен Бергена, он останавливался и ждал. Там всегда хранилась дождевая вода, и женщины приходили туда со своими ведрами. Они крутили тяжелую ручку; Эдвард незаметно становился рядом с какой-нибудь из них, и, когда сильно бьющая струя окатывала его с головы до ног, он срывался с места и бежал в школу. «Извините, я так промок!» — говорил он учителю, и его не трогали. Но он слишком часто прибегал к этому средству. И однажды, когда он, мокрый, примчался в школу в начале второго урока и пробормотал свое извинение, учитель схватил его за руку, потащил к окну и крикнул: «А! Так ты промок! Ну-ка, взгляни на небо, лгун!» И Эдвард понял свою ошибку.