Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 61

Гезина прислушивается. Ее гостьи также.

…Теперь — безоблачное небо. Это в середине. А по бокам и вокруг — горизонт весь в облаках. Сплошная цепь облачных гор, цепь нагромождений. Это все аккорды. А чистое небо — это мелодия. Звуки ясны, тихи. Наступила благоприятная погода. И семь лодок, что прибыли сегодня утром, могут спокойно вернуться в свою гавань.

Гезина подходит к сыну.

— Скажи, пожалуйста, что ты сейчас играл? — спрашивает она.

Он поднимает на нее голубые удивленные глаза и молчит. Не потому, что не может назвать свою импровизацию, а потому, что мать строга. Ей может не понравиться его музыка. Но что делать, если он чувствовал именно так?

— Это облака, — говорит он запинаясь, — и они все время меняются…

Что же еще можно сказать?

Мать прижимает к себе его белокурую голову, целует и говорит:

— Я так и думала… И поздравляю тебя, Эдвард! То, что ты сыграл сегодня, в день твоего рождения, — это очень хороший подарок для тебя. И для меня также.

Глава третья

Жена британского консула в Бергене фру Гезина Григ считалась лучшей пианисткой в городе и время от времени давала концерты с благотворительной целью. Эти концерты были событием для бергенцев, тем более что все знали фру Гезину и восхищались ею: она не только отлично играла на фортепиано, но и пела, и писала стихи, и была умна и изящна.

Когда ей предстояло выступление в концерте, жизнь в доме менялась уже за несколько дней до того. А в день концерта само время останавливалось. Гезина не делала никаких распоряжений по хозяйству. Дети не видели ее до самого вечера. Потом она появлялась, прекрасная и неузнаваемая, в блестящем шелковом платье, с золотой цепочкой и золотым медальоном на груди. От нее пахло чудесными духами, ее глаза блестели. Она смотрела куда-то вдаль, на ее лице блуждала рассеянная улыбка, и когда ее муж заходил в детскую, элегантный, во фраке, — он всегда провожал Гезину, — она поднимала на него глаза с таким выражением, точно не могла вспомнить, кто этот человек и зачем он рядом с ней. И таким же взглядом она смотрела на детей. Казалось, она недоумевала, как она попала сюда, в эту квартиру, и почему здесь пятеро детей: два мальчика и три девочки? Перед самым уходом она осторожно целовала их, едва прикасаясь к ним губами, чтобы не измять платье и прическу, и уезжала с отцом в экипаже. Эдвард и сам боялся испортить ее прекрасный наряд и так же осторожно подставлял щеку для поцелуя.

До прихода матери дети не засыпали, кроме младшей сестрички, Эльзи. Вернувшись с концерта, Гезина сначала снимала свое нарядное платье и вынимала из волос шпильки, а потом уж, со спущенными косами, в домашнем капоте, появлялась в детской. И казалось, что вместе с концертным нарядом она освободилась от чар. Она ласкала детей, бранила их за то, что они не спали, и отдыхала, отдыхала… Маленькая Эльзи к этому времени просыпалась и начинала плакать. Гезина брала ее на руки и успокаивала. Отец также заходил в детскую и сердился, что никто не спит. Но он все-таки был доволен. «Слава богу, — говорил он, — все кончилось! Но, если бы вы слышали, дети, как играла ваша мама! И как ее принимали!»

Если бы Эдварда спросили, когда мать ему больше нравится: до концерта или после него, в обычном своем состоянии или в волшебном, — он не смог бы ответить. Конечно, очень приятно и естественно сознавать, что мать близка своим детям, но в то же время он чувствовал, что самой Гезине, пожалуй, более свойственно быть волшебницей, артисткой. Когда человек в какие-то минуты становится красивым и озаренным, значит — это счастливые минуты. Девочки капризничали в те дни, когда Гезина готовилась к концерту, а Джон откровенно ворчал, но Эдвард ходил на цыпочках, оберегая ее покой. Да! Он особенно любил ее в те минуты, когда видел опьяненной успехом, принадлежащей какому-то другому, прекрасному миру. И так странно было на другой день слышать, как она говорила служанке обычным, домашним голосом:

— Нет, Лилла, это мясо не годится, надо купить свежее!





В доме много играли и говорили о музыке. И у Эдварда уже были любимые композиторы. Прежде всего — Моцарт, щедрый и всеобъемлющий, как солнце! Может быть, Моцарт и есть тот самый Гольфстрим, который дарует тепло северным странам? Но были и такие композиторы, которые подавляли Эдварда своим величием. Так, например, он боялся Бетховена. Это был бог, всепобеждающий, несокрушимый! Он ничего не прощал и так много требовал от бедных, несовершенных людей, что они могли только просить его, чтобы он не испытывал их так строго! В душе он, вероятно, был добрый: он даже утешал иногда — там, где у него появлялись медленные, напевные мелодии. Но, должно быть, он утешал лишь тех, у кого сильное горе. Кто знает, через какие страдания надо было пройти, чтобы получить утешение Бетховена!

Гезина часто играла и фуги Баха. Это был также суровый музыкант, вроде Бетховена. Одержимый одной какой-нибудь мыслью, он постоянно к ней возвращался. Эдвард любил эти повторения баховских тем и ждал их, а когда тема появлялась перед самым концом фуги, тяжелая и сильно замедленная, невольно вспоминались шаги Командора.

Об этом он узнал от матери. Она рассказывала:

— На кладбище стояла громадная статуя — гораздо выше человеческого роста. Это был памятник Командору, убитому на поединке. Видишь ли, поединок был не совсем честный: противник Командора еще раньше провинился перед ним. Но он был так уверен в безнаказанности, что даже пригласил статую убитого к себе на ужин! Может быть, он чуть-чуть боялся: он был что-то слишком весел! И представляешь себе, Эдвард, ровно в полночь, как раз во время ужина, за дверью раздаются звонкие, тяжелые шаги. Так не мог ступать человек. Это была статуя Командора! Она сказала: «Ты звал меня? Я здесь!» Это значит, что каждого преступника непременно настигает кара. Понимаешь?

Но если не все было понятно в этом рассказе, то многое открывалось в самой музыке. И, когда Гезина играла увертюру из «Дон-Жуана», Эдвард понимал, что дело не в статуе Командора, а в том, что зло никогда не остается безнаказанным.

Об этом рассказывал Моцарт в «Дон-Жуане», но Эдвард догадывался, что и Баха посещали подобные мысли.

Прошло четыре года, и фру Гезина убедилась в композиторском даровании сына. С тех пор как она записала его первое сочинение под названием «Облака», ей довелось услышать немало импровизаций Эдварда, и это были уже не только аккорды.

Норвежские напевы — как природа Норвегии. Они светлы, на них отблеск полярного сияния. Они не печальны, скорее задумчивы, сосредоточенны, как скалы, как деревья, погруженные в свою тайную думу.

В Норвегии часты туманы. И напевы порой как бы заволакиваются дымкой. Потом светлеют.

Напевы — как горный воздух. Долго не прерывается дыхание, даже если играть голосом, как пастух, зовущий свое стадо. «О-ле, мой козленок! Куллок! Где же ты? Уж не попал ли в лапы волку?» — «О-ге!» — отзывается другой пастух, и его клич звенит, как призыв жаворонка. А третий отвечает: «О-го! Ой-йо! Вот он, твой козленок! Я вижу его на тропинке: он учится танцевать халлинг! О-ле!» И эта перекличка долго не замирает в воздухе и будит горное эхо.

Напевы — как море: они зовут вдаль.

Предки Эдварда по отцу были шотландцами, но мать — чистокровная норвежка. Она с детства привыкла к народным песням, и ее радует любовь Эдварда к ним.

Вот уже четвертый год, как она обучает его фортепианной игре. Первые шаги, самые трудные, он проделал почти незаметно. И теперь он играет свободно, умеет оттенить фразу, умеет дышать. И у него уже вырабатывается полный, красивый звук — предмет особенных забот его матери, по мнению которой певучесть — важнейшее достоинство музыканта.

Никто не помышляет о будущей славе: мать не любит вундеркиндов и прилагает все усилия, чтобы дети не походили на них. Даже гости, бывающие в доме, знают, что детей здесь надо хвалить умеренно.