Страница 40 из 61
А когда Лист узнал о наводнении на его родине, в Венгрии, он немедленно вызвался помочь обездоленным жертвам бедствия. Десять концертов он дал один за другим, и весь гонорар был внесен в комитет помощи. И сколько было подобных случаев! «Пока у меня есть руки и голова в порядке, — говорил Лист, — мое сочувствие к людям не будет бесплодно!»
Разумеется, больше всего его интересовало искусство, а из всех искусств — музыка. В то время как Вагнер жил в изгнании и не надеялся когда-либо увидеть на сцене своего «Лоэнгрина», Лист разучил эту оперу с оркестром и певцами и показал ее в городе Веймаре. Прекрасную книгу написал он в память друга своей молодости Фридерика Шопена. Немало лишнего и лживого писали о Шопене его современники, и первые книги о нем, вышедшие в свет, доставили Листу одни огорчения. И он решил опровергнуть клевету, досужие вымыслы, непроверенные слухи и неверные суждения, написав свои собственные воспоминания о Шопене. Он мог это сделать прежде всего потому, что очень хорошо знал Шопена и сам был великим музыкантом, стало быть, мог судить о личности Шопена и его музыке. И эта правдивая, поэтичная, талантливая книга, которую не могло испортить даже вмешательство княгини Витгентштейн (Лист имел слабость поручить ей литературную обработку отдельных глав), появилась как достойный памятник гению.
Одним из первых европейских музыкантов Лист воздал должное русской музыке, много писал о ней, перекладывал на фортепиано русские песни и отрывки из опер и исполнял их в своих концертах. В молодости он восхищался Глинкой и его «Русланом», а в более поздние годы, сохраняя к Глинке прежнюю любовь, приветствовал Мусоргского и Бородина и уверял, что свет музыки загорелся на востоке… Еще никто не знал Цезаря Франка и Сметану, а Лист уже обратил на них внимание. Недаром он называл себя вечным коллекционером, собирателем людских талантов!
Так в чем еще приходилось ему каяться?
Может быть, в том, что он слишком рано прекратил свою концертную деятельность — в тридцать шесть лет? Но и это было, по его мнению, правильно и разумно. Он чувствовал, что еще мало написал, что концерты отнимают слишком много времени, а давнишние широкие замыслы так и оставались под спудом. Да и в самой концертной деятельности было много такого, что отталкивало Листа: много показного, суетного. Она доставляла ему великую радость и наряду с этим не меньшие разочарования. И в один прекрасный день он сказал себе: хватит, пора серьезно подумать и о «душе», то есть о композиторском творчестве! И в русском маленьком городе Елисаветграде он дал свой последний концерт!
В те годы, когда он еще потрясал Европу своей игрой, он любил знакомиться с простыми людьми и находил друзей в каждой стране, в каждом городе. «Я прожил долгую жизнь, — говорил он впоследствии, — и где только не побывал! Несколько раз объездил Европу, бывал и в столицах, и в захолустьях, но из всего своего опыта я вынес одно несокрушимое убеждение: что нет на свете сокровища драгоценнее, чем человек. Разные бывают люди, но человеческое прекрасно! И когда мне удавалось встретить ясный ум, или талант, или большую сердечную доброту — а мне таки приходилось встречать их, — я радовался этому больше, чем своей славе! И мне хотелось крикнуть на весь мир: „Глядите, что я нашел! Берегите, не теряйте из виду!“»
А это говорилось уже в годы «покаяния»!
Впрочем, некоторые друзья Листа утверждали (разумеется, в своем тесном кругу), что он сделался аббатом именно… из вольнодумства! К нему так приставали священники, рассказывал французский художник Эжен Делакруа, особенно с тех пор как его опутала княгиня, что он решил избрать для себя самое удобное: сделаться священником самому и при этом таким, который имеет власть над другими духовными лицами! Вряд ли Делакруа был прав, но, когда Листу передали это предположение художника, он с тонкой усмешкой сказал:
— Что ж? Это было бы совсем не глупо!
Говорили, что Лист постоянно окружен почитателями. Но в день посещения Грига аббат был один. Он сам отворил дверь своей кельи и первый протянул руку гостю.
— Ведь мы уже немного знаем друг друга, не правда ли? — сказал он улыбаясь. — Ну, пойдемте, мой милый, будем знакомиться по-настоящему! Я так устроил, что нам никто не помешает! А пока осматривайтесь или глядите на меня, если вам хочется! И я на вас немножко поглазею!
Монастырский кабинет Листа нисколько не походил на келью, разве только высокими окнами готического рисунка, — он был роскошно убран: ковры, безделушки, дорогие картины. Рояль помещался в нише, задрапированной темно-голубым шелком. Портреты великих музыкантов и писателей, их бюсты, автографы на нотных листках, помещенные в рамках, изделия из малахита, яшмы, слоновой кости, бронзы — все это не подавляло, а радовало глаз живописной теснотой и каким-то удобным, приятным расположением. Чувствовалось, что каждая, даже самая мелкая, вещица дорога хозяину и связана с живыми, теплыми воспоминаниями.
В углу висело дорогое распятие резной работы. А по обе стороны от распятия находились вещи совсем не христианского содержания: слева — слепок статуи Венеры, а справа, в шкафу, с самого края, — тома Вольтера и Жан-Жака Руссо.
Эдвард стеснялся рассматривать самого Листа и только заметил, что большие бородавки на его лице не выдумка рассказчиков и портретистов. Но бородавки и придавали лицу Листа добродушное выражение. А Лист смотрел на своего гостя очень внимательно и пытался определить, что за человек сидит перед ним.
Эдвард Григ в какой-то степени напоминал свою сонату. В его ясных голубых глазах было детски правдивое выражение и в то же время умная, добродушная ирония. Его широкий гладкий лоб казался таким светлым, точно на нем постоянно лежит луч солнца. Тонкий, культурный человек, чистая душа. Но и очень нервный, это чувствуется. Похоже на то, что он серьезно болен и не знает об этом. Одно плечо у него выше другого. Вот этих признаков болезненности нет в сонате. А нервность, пожалуй, есть. Но это понятно. Нынешние люди уже не умеют долго находиться в одном настроении. А Григ современен.
Узнав, какое действие произвело его письмо, Лист рассмеялся совершенно так, как смеялся Оле Булль, — продолжительно, раскатисто, со слезами на глазах.
— Нет, это бесподобно! — повторял он. — Так сразу и переменили мнение? Боже мой, как все дураки похожи один на другого!
Он вытер глаза платком и сразу сделался серьезным.
— Скажите, мой милый, сколько же вам лет? Двадцать два, двадцать три, не так ли?
— Уже двадцать шесть, — ответил Григ.
— Боже милосердный! Двадцать шесть лет! И есть же такой благословенный возраст на свете! Какими могущественными кажутся мне люди в этом возрасте! И они действительно могущественны! Только не все это сознают! А отчего вы такой бледный и худой? Нелегко, должно быть, приходится? Впрочем, вы не из пугливых, это видно! Ну, рассказывайте!
И Григ стал рассказывать именно то, что могло интересовать Листа.
— Оле Булль? Оле Булля я знаю! Я был знаком с ним. Здесь его прозвали «норвежским Паганини»! Это уж так принято — непременно сравнивать, уподоблять и все такое. Предвижу, что и вас со временем назовут «северным Шопеном»! А что касается Оле Булля, то я восхищаюсь им! Что за личность, боже мой! Вам повезло, что вы встретили его именно в детстве. Ведь это живая легенда!
И, вспоминая могучего Оле Булля, Лист проникался жалостью к сидевшему перед ним хрупкому человеку. Для того чтобы выдержать борьбу, нужны более широкие плечи. Впрочем, такие вот, тщедушные, оказываются иногда самыми выносливыми.
— Я был глубоко огорчен смертью вашего друга! — сказал Лист. — Какая это потеря для вас!
Неужели он знал Нордрака?
— Не знал, но видел его партитуру «Марии Стюарт». Настоящая, живая музыка. И мне говорили о вас обоих… после того, как я нашел вашу сонату.
Но что могли рассказать о Нордраке чужие люди? Они видели его так мало! Они не могли судить о его отваге! И о той жертве, которую он приносил, заглушая в себе порыв к творчеству.