Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 12

Папа всегда делал мне гренки в духовке. Выкладывал колбасу, помидор, сверху посыпал сыром. Дожидался, когда сыр не просто расплавится, а покроется корочкой. Немного растекалось на противень, и именно эта корочка была самой вкусной. Папины гренки… я так и не смогла их приготовить для себя. Ни разу после его смерти.

Иногда мы спускались к реке покормить уток. Может, поэтому я осталась здесь так надолго? Благодаря уткам, воспоминаниям об отце? Тогда все кормили уток хлебом. Папа же заранее натирал на терке морковку, мелко резал яблоки. Говорил, что уток нельзя кормить хлебом, они от этого умирают. Но утки не умирали, в отличие от моего отца. Хватали хлеб, прямо как эти, местные… Дрались, ругались, спорили, забирали хлеб у птенцов. Однажды я увидела одинокого селезня – он плавал вдалеке от основного места. «Папа, он что, гадкий утенок?» – спросила я. «Нет, на гадкого утенка он не похож. Он прекрасный селезень», – ответил отец. «Его изгнали из стаи? Поэтому он один?» – уточнила я. «А может, он сам захотел уплыть? Может, он селезень, которому надоело общаться с себе подобными? Или ему захотелось остаться в одиночестве и подумать? А остальные ему мешают, потому что галдят и крякают?» – рассмеялся отец. «Пап, он же утка». Я посмотрела на отца, не зная, шутит он или говорит всерьез. С ним всегда так было.

Папа улыбнулся. Вот тогда я и поняла, что он умирает. Он был этим селезнем, который не хотел есть ни хлеб, ни морковку, ни яблоки, которые я ему бросала. Он хотел, чтобы его оставили в покое – в этой заводи, рядом с кувшинками.

«Пойдем?» – попросила я. Папа смотрел на селезня уже добрых полчаса. Я замерзла и хотела вернуться домой. «Да, конечно», – ответил он.

Мы дошли до лестницы. Обычно бежали вверх, споря, кто быстрее. Но тут папа остановился на первом пролете и показал вдаль.

«Смотри, как красиво», – сказал он. «Да, красиво», – ответила я, хотя вид был самым обычным. Папа тяжело дышал. «Хорошо, пойдем дальше».

Он прошел пролет и снова остановился. Рядом стоял пожилой мужчина с переносным транзистором на батарейках. Транзистор хрипел, кашлял, выплевывал старые мелодии. Папа завел о нем разговор. Пожилой мужчина тут же откликнулся. Они бы еще долго разговаривали, если бы мужчину не окликнула супруга, а я – отца. Они тяжело преодолели еще один лестничный пролет. «Пап, что с тобой?» – спросила я. «Просто в плохой физической форме», – отмахнулся он.

Мужчина, прощаясь, не просто подал ему руку, а немного приобнял, как отец обнимает сына.

Папа сгорел за два месяца. Сколько боли он вытерпел, я не знаю. Умер в больнице, не дома. На руках у медсестер или в одиночестве – не знаю тоже. Врачи говорили, что ничем помочь не могут, просили забрать. Но маме всегда было проще переложить ответственность на кого-то другого. Как случилось и со мной. Она не сидела на моей кровати, не держала за руку, не успокаивала, видя, как я безутешно оплакиваю отца. Она отвезла меня в психушку, а теперь стояла и махала. «Ну я же не врач, – объясняла она потом свое решение. – Там лучше знали, чем тебе помочь».

Мама искренне в это верила. Как и в то, что я, обколотая препаратами, смотрящая в пол, равнодушная ко всему окружающему, иду на поправку. Что мне куда лучше находиться в палате с привязанными к кроватям людьми, чем дома в своей постели. Что лучше есть разваренную перловку на завтрак и ее же на обед с той лишь разницей, что на обед кашу разбавляли мутным бульоном. Часто я оставалась без ужина из-за соседа по столу. Он считал, что нам в еду подсыпают яд, поэтому опрокидывал на пол содержимое и своей тарелки, и моей. Так он меня спасал, с его точки зрения. Новые порции нам не полагались. Пересесть за другой стол было запрещено.

Что можно простить близким людям? Говорят, что все. Но я не могу простить папе, что он ушел так рано и бросил меня. Не могу простить маме, что она заперла меня в психушке. Я очень старалась, ходила в церковь, молилась за маму, просила Господа научить меня прощению, но не могу – и все.

Мне уже много лет, мама умерла, но я до сих пор ее вижу там, под окнами клиники, стоящую в окружении психов. Там, в осенних листьях, которые так любил папа, которые были только нашими.

Он любил гулять по утрам… Отводил меня в детский сад, потом в школу и отправлялся на прогулку. Иногда брал с собой, приводя в садик уже после завтрака или ко второму уроку в школу. Он будто играл в шпионов, делая так, чтобы мое отсутствие и прогулы никто не заметил. Объяснял воспитательнице и учительнице, что мы проспали, каялся, что забыл – его очередь отводить дочь, приносил роскошный букет из кленовых листьев или каштаны для поделок на всю садовскую группу или класс. Папа умел быть невероятно обаятельным. Все женщины таяли от его нежности, трепетности. Мама, когда я уже пошла в третий класс, возмущалась, говорила, что я достаточно взрослая, чтобы ходить самостоятельно. Папа все равно меня отводил, после чего спускался в овраг и еще ниже – к реке. Я плакала, мечтая пойти с ним, а не на уроки, но он обещал, что принесет мне букет. И если не каждый день, то через день точно приносил букет из листьев, цветов. Уже поздней осенью к красным кленовым листьям он подкладывал цветы клевера. Как только они еще не отцвели? Иногда добавлял еловую ветку с шишкой. Не сорвал, явно подобрал. Я их ставила в старую турку, которую мама выбросила, а я вытащила из мусорного ведра. Эту турку когда-то купил папа, привез из Узбекистана, где был в командировке. Мама говорила, что турка неудобная – слишком длинная ручка, слишком узкое горлышко, да и сама кособокая. Все время кофе убегает. Поэтому и выбросила. Турка стала вазой для папиных листьев, клевера, одуванчиков.

Мама спокойно пережила смерть отца, а я – сорвалась. Я ее тогда возненавидела. Не понимала, как она может есть, спать, принимать душ, слушать музыку, куда-то ходить, веселиться… Будто ничего не случилось. Она жила дальше, а я не могла. Без папы. Мне повезло – в психушке я провела всего две недели. Потом научилась делать вид, будто все хорошо. Лишь бы не назад, туда, где ты превращаешься в овощ, где все продается и покупается, были бы деньги. Где насилуют, издеваются, унижают, наказывают… Просто так. Где мир рушится. И ты не знаешь, кто на твоей стороне – те безумцы рядом или считающиеся здоровыми людьми санитары, врачи, способные на чудовищные вещи. После психушки я перестала верить в людей. И в каждом искала что-то ненормальное, убедившись, что все вокруг – больные, включая мою собственную мать. Я видела, как самые родные люди отказываются от детей, мужей, жен. Это считалось нормальным. Им предлагали выход – отдать близких куда-то, иногда навещать, приносить апельсины и яблоки и уходить в свою жизнь. И они были благодарны за это. Некоторые приплачивали главврачу, чтобы подержать кого-то из близких еще неделю. Мне просто повезло. Маму заставили меня забрать. Больнице грозила проверка, для которой требовалась статистика по успешно излечившимся и выписавшимся. Я прекрасно подходила под эту категорию. Но и спустя две недели вернулась домой другим человеком. Похудевшей на пять килограммов. Там, в больнице, начала курить и научилась прятать таблетки, якобы их глотая. Я перестала верить в доброту людей, да и в людей в целом тоже. Я должна была смириться с горькой утратой, успокоиться. Но все получилось наоборот – не смирилась. Мать я ненавидела. И желала ей скорой смерти. Самой мучительной из всех возможных.

В детстве у меня был выраженный рвотный рефлекс. Шпатель во рту, чтобы проверить горло, лечение зубов – все заканчивалось жуткой рвотой. Вот там, в психушке, рвотный рефлекс мне и пригодился. Я выплевывала все принятые таблетки…

– Ну, значит, мне точно повезло. Не из-за кого было в психушку попадать, – выслушав рассказ Светланы Петровны, заметила Наташа.

Ее все любили – и дети, и взрослые. За искренность, точнее умение профессионально ее изобразить. Гостям она иногда рассказывала, что в одиночку воспитывает двоих детей, муж сбежал. Мать умерла, но у нее отличный отец. Помогает, с внуками гуляет. Только Светлана Петровна знала, что у Наташи нет и не было никаких детей, как и сбежавшего мужа и отца, ставшего прекрасным дедушкой. Мать была жива и здорова, с поправкой на возраст, конечно. И мечтала стать бабушкой. Наташа придумала себе легенду, другую жизнь для работы, в которую охотно верили клиенты. Да и Светлана Петровна, умевшая отличить ложь от правды по первой фразе, по взгляду, мимике, могла поклясться, что Наташа говорит правду. Прирожденный талант какой-то. Наташа говорила: «Моя настоящая жизнь не продается. На выдуманной я могу заработать». Что было правдой. Она за отдельную плату соглашалась посидеть с детьми, покормить с ними уток, порисовать. Ну а как не доверить родное дитя такой прекрасной женщине, заботливой матери и дочери? Она могла напомнить гостю про день рождения супруги и заранее заказать цветы или устроить сюрприз – ужин на берегу залива. Гости всегда оставляли щедрые чаевые. Светлана Петровна признавала, что Наташа – ценный кадр, без нее все рухнет окончательно, а найти такую же пройдоху вряд ли получится. Когда звонили новые гости, только Наташа могла их уговорить снять номер именно в их отеле. И возвращались даже те, кто был недоволен кухней, обслуживанием и прочим.