Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 32



Татьяна точно в два шага догнала его. Взяла под руку, коснувшись уха мокрой гладью зонта.

— Да убери ты его, ч-черт! — Георгий снова остановился.

— Кого? Ах, сейчас… Ой, извини, — она принялась закрывать зонт, покраснела и, заторопившись, обмотала хлястик, прикнопила и сунула в пакет. Накинула на голову капюшон черного своего монашеского пальто.

— Так можно? — спросила она.

Георгий хмыкнул, двинулся дальше.

— За пальто влетит, — бойко сказала Татьяна, повернула голову внутри капюшона, только один глаз наружу.

— Ничего, высохнет, — сказал Георгий, отмякая. — Главное, лейбл же не намокнет? А может, это последний в году дождик?

— Лейбл? Да, — она вздохнула. — Между прочим, а-ха-французское.

— Да ну?

— Ладно тебе. Ну, что там натворил-то?

— Натворил. Да понимаешь, блин…

Георгий коротко пересказал суть, опустив мотив женитьбы.

— Ах, нехорошо, — Татьяна покусала губы, как кусал Георгий. — Ну, согласился бы на а-ха-четверку, подумаешь?

— Правда? Спасибо! Через месяц распределение.

— Ну и что? — подхватила Татьяна. — Это же не язык?

— Я в отличие от других рассчитывать могу на себя одного.

Она остановилась, зашла спереди, все держа его под руку, заправила под капюшон дугой выдавшийся наружу локон:

— Но…

— Что?

— Разве… разве так уж а-ха-некому будет помочь?



— Что ты имеешь в виду? — Георгий почувствовал, как стукнуло сердце. — Если моего замминистра, то…

Татьяна, зажмурившись, мотнула головой, отгоняя несмышленость, потом проницательно посмотрела снова.

— …то on помогать не будет, — торопливо договорил Георгий, глядя в сторону. — Ну пойдем, почему ты стала? Ну, пошли! — И неуклюже сдвинулся первый, не смея поверить.

Но горячие струи в груди, будто вырвавшись наконец из душного меха на сумасшедший простор, уже рвались кувыркаться, дурачиться, петь от восторга на разные голоса. Георгий откашлялся.

Татьяна нагнала и, взяв под руку, пожала выше локтя, как с укором говорят: «Дурачок!»

Помолчали. Было невыразимо значительным молчание. Георгия распирало, он еле удерживался — сам не зная от какого поступка.

— Но все равно ты молодец, — сказала Татьяна, проникновенно переключая регистр. — Правильно, что не стал выкручиваться. Да-а. А-ха-такого поворота они не ждали, верно? Умница! Ловко ты их, Гош! — Она торкнула сапожком по головке одуванчика, невесть как пробившегося на обочине так поздно — крупный, мокрый, совершенно весь голый и лысый. Георгий проследил, как сломился полый стебель, сложился и, сильно качнувшись несколько раз головой книзу, замер. Тут смысл слов дошел до него — пораженный, он вскинул голову… Она, оказывается, уверена, что он заранее… Что он собрание это просчитал…

Но так было жалко отпустить сошедшего благодушия, так хотелось, ликуя, рыхлить и рыхлить сладостную почву намека — что укол, потыкавшись, затерялся, затерся среди первых праздничных всходов.

— Ладно, — сказал он, вздохнув. — Давай доставай зонт, а то еще влетит, правда. Тоже французский?

35

Георгий ходил, раздираем чувствами противоречивыми. О такой жене, как Татьяна, понятно, можно мечтать. Мир ее папы представлялся полным блеска, воспитанных и продуманных движений, миром избытка. Избыток диктовал и особенные, благородные отношения между членами семьи. Там, например, не бывает причин ссориться.

Георгий легко воображал себя полноправным посреди дорогой обстановки квартиры — по вечерам, а днем — на занимательной работе, где уже успех станет окончательно зависеть от одних чистых способностей и того, как он себя поставит. Поставить, прямо говоря, собирался так, как… ну… чтобы, в общем, другим неповадно было. Да, все будет в руках, как только он получит ее, эту волшебную работу.

Он принимался много раз размышлять о Татьяне как таковой, но долго удержаться на любимой не получалось. Удавалось более или менее подробно подумать разве о ямочке на подбородке. А дальше мечта рисовала уже сразу жизнь в доме на Сивцевом Вражке, и как-то так выходило, что Татьяне выпадало там место самое скромное, а почему-то в грядущих картинах Георгий всю дорогу видел самостоятельно себя — очаровывающим папу, маму, по новой — бабушку, и слышал свои солидные с ними разговоры в богатом интерьере, особенно с папой, которого от всей души заранее любил. Вдруг ловил себя: а где ж Татьяна? И торопился (поскорей проглатывая эту спешку мысли) представить: ага, вот она! Он, допустим, в столовой… там еще такой черный финский стол из гнутого дерева… так, «Моль в пламени»… он, облокотившись на этот стол, оборачивается — она сидит… или идет… Да, она подходит сзади, обнимает за шею, вот здесь, и папа не нарадуется… вместе с мамой не нарадуется на искреннюю любовь. Положение на работе упрочивается, скоты завидуют, перекошенное лицо Шнурко, окончательно вогнувшееся от зависти… Даже они еще раньше, сразу после свадьбы… нет, когда даже только опешат, что свадьба точно состоится… а Уткин… и Оприченко, животное… да, — Георгий хмуро улыбался грезам, — это их всех на ноль перемножит. Или случайная встреча в Шереметьеве, где Хериков по работе услужливо провожает какого-нибудь за границу клерка, а Георгий, неторопливый, летит сам… верней, его тоже уже провожают… машины… да… ах, да, Татьяна! Она ж провожает! Хм, ч-черт, — Георгию делалось стыдно. — Ну куда, в самом деле, она каждый раз норовит запропаститься! Да вот, кстати — почему? Ну почему, почему?

Достигнув этой точки, Георгий обыкновенно сбивался, чертыхался и, перетряхнувшись, как пес из воды, отвлекался на другое.

Но, разозлившись, однажды принялся честно думать дальше. Разве он из корысти? Ведь он любит ее? Он думает о ней? Думает. Ему хочется обнять ее, целовать? Хм. Не виноват же он, в самом деле, что у нее папа! А если б не… Ну, предположим… Нет, такой вариант мозг упрямо отказывался проиграть. Или он лукавит? Ну! «Представь — плохо одета, колготки заштопаны, живет в пятиэтажке, — нагнетал ужасы Георгий, — папа — инженер, стремные духи «Ландыш»… так… теперь…» Он добросовестно придвигал двух Татьян друг к другу, они брыкались, он в сутолоке старался поскорей рассмотреть обеих — эту вымученную и ту живую, изловчившись, заглядывал живой в лицо, с облегчением убеждался, что вот же — пятнышко, коричневое пятнышко на зеленом у зрачка, ну точно — она! И в этот критический момент мысль снова совершала норовистый маневр, устремляя туда, в жизнь после, в Америку…

Сомнения Георгия разрешила книга. Так оно и бывает у русского человека.

Надо объяснить: Библией института, альфой и омегой культурной жизни проходило непереведенное — и такое же полузапретное, как Писание, — священное пятикнижие: Гарольд Роббинс, «Камень для Дэнни Фишера», Жаклин Сюзанн, «Долина Кукол», Марио Пюзо, «Крестный отец», Питер Бенчли, «Челюсти» и — Эрих Сигал, «История любви». Георгию до 4-го курса роковым образом не удавалось окончательно приобщиться святых тайн, потому что последний роман ходил нарасхват. И вот наконец друг-Оприченко за четыре японских презерватива, перекупленных Георгием у Чиеу, предоставил книгу. Книга содержалась в ярком переплете издательства «Пингвин». Георгий, захлебываясь, сразу выучил наизусть начало — начало считалось каноническим. Вот оно, сентиментальное, в вольном переводе с английского:

«Что можно сказать о 25-летней девушке, которая умерла? Что она была молода и красива. Что она любила Моцарта и Баха. И «Битлз». И меня».

Там-то, в истории чужой любви, Георгий и вычитал рецепт для своей мятущейся души. Эта бедная девушка, которая потом умерла, полюбила сына миллионера — ну, так бывает. И любимый в раздумье однажды и задал ей коренной вопрос: «Послушай, ты ведь любишь меня самого? Или деньги моего папы? Как ты думаешь?» На что она с гениальной американской простотой ответила: «А я не знаю! Я же не машина. Я не могу разделить на кучки и уложить по полочкам: здесь — твое качество сына миллионера, сюда — твою доброту, а тут будет мужество и красота. Я сразу ведь знала, что ты из богатой семьи. Я люблю тебя!»