Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 73



Цанко отломил кусочек и положил его в рот, с усилием разжав слипшиеся губы. Но челюсти его словно одеревенели и еле-еле смогли разжевать хлеб. А от слез белый комочек стал совсем соленым.

— Мама-а! — вдруг разревелся Цанко и уткнулся лицом в хлебные крошки на столе. — Я не хочу-у! Не хочу-у!

Мальчик так крепко прижимался лицом к своим потрескавшимся ладошкам, что все вокруг него потемнело, как прошлой ночью.

Весь его маленький детский мир остался где-то по ту сторону этой черной ночи. Там, на том берегу, затерялся дедушка. Не было рядом и работника Ивана, и петуха… Как во сне, его окружала враждебная пустота, и в этой пустоте он летел вместе со столом, с тарелками, с умывальником, погружаясь в нее все глубже и глубже…

— Мама-а!.. Мамочка-а! — рыдал мальчик, и все его тело дрожало так, что даже стол вторил ему жалобным скрипом.

— Цанко! Цанко! — послышался ему вдруг чей-то голос. — Что ты? Чего ты плачешь?

И эти слова, казалось, были сном, но мальчик поднял мокрое чумазое лицо и испуганно взглянул в сторону большого дома.

— Цане, что ты, Цане?

В раме окна, между двумя раскрытыми стеклянными створками, кто-то стоял. Цанко поморгал, чтобы отогнать неожиданное видение, но оно не исчезало и тоже молча моргало глазами.

— Деда-а! — заревел мальчик и, словно обезумев, с криком бросился к совсем растерявшемуся от его одинокого плача старику.

Окно было невысоко над землей — Цанко одним прыжком выскочил в сад и свалился в объятия деда.

Он весь дрожал от плача и не мог вымолвить ни словечка.

Старик давился, хватал ртом воздух, пытаясь перевести дух, но только молча гладил головку внука.

— Молчи… Молчи, сынок…

Заглянул он сюда вроде только для того,-чтобы посмотреть на дом, где будет жить его внук, прежде чем уйти совсем, но сейчас ему, как и мальчику, стало ясно, что, обнявшись так, они уже не смогут расстаться.

— А где хозяева? — тихо спросил дедушка Стамен, глядя из-под насупленных бровей на большой дом.

— Спят, — всхлипнул Цанко.

— Торбочка-то твоя где?

— Здесь.

Старик не сказал ему — возьми ее, внук сам перескочил через окошко в кухню, взял торбочку с одежкой и тотчас вернулся.

— Иди! — сказал он уверенно, схватил деда за руку и потянул его за собой по выложенной плитками и заросшей травой дорожке к воротам.

Было очень тихо, и мальчик шел на цыпочках вдоль кадок с цветущими олеандрами.

Дед тоже не выдержал — засеменил мелкими шажками и пригнулся, как вор.

Цанко дернул железную калитку, но она так заскрипела, что оба замерли на месте. Лица их искривились от испуга и стали вдруг очень похожими: одно — молодое, но уже постаревшее от пережитых страданий, другое — старое, но помолодевшее от рвущейся наружу радости.

Когда скрип прекратился и на них никто ниоткуда не закричал, старик и мальчик переглянулись, словно они Дунай переплыли, и в глазах у обоих затрепетали одинаковые ликующие огоньки.

— Ха! — сказал старик.

— Ха-ха! — отозвался внук.

Река пахнула им в лицо холодным ветерком.

Белый пароход, по спине которого ползали маленькие, похожие на черных букашек, человечки, начал издалека заворачивать к берегу. Рядом с трубой парохода расцвело белое облачко пара, а намного позже промычал горластый гудок:

— Ту-у… Ту-у…

— Ту-ту-ту-у! — подхватил, как только мог громко, и Цанко; словно науськивая Чернё на чужих собак.

Нет, не на собак… — он знал, на кого он науськал бы сейчас своего пса!

Старик шаркал царвулями по каменным плиткам, лицо его становилось все более озабоченным.

— Запоздали! — нахмурился он. — На базаре уже никого не осталось. Только мы еще мотаемся по этим камням. Хоть бы до вершины холма дотянуть засветло.

— Дотянем! — качнул головой мальчик и посмотрел на небо — солнце перевалило уже за полдень, но ему еще долго предстояло полоскать свои лучи в прохладных водах Дуная. — Еще не поздно.

— Не поздно, не поздно! — ворчал старик. — По тебе, так никогда не поздно… А соль?

— Что соль?



— Небось вернуть надо?

— Ну и вернем, подумаешь! Подавись ты, Дончо, своим куском. Ни соли твоей нам не нужно, ни белого хлеба, ни…

Старик посмотрел, подождал, не услышит ли он еще какие взрослые речи своего внука, но мальчик вдруг замолчал: его внимание отвлек человек с пончиками, уже убиравший свои черные подносы.

Только когда они дошли до площади, среди которой торчала одна их телега, Цанко приостановился и снова заговорил:

— Хочу учиться, понял? — наморщил он свое круглое личико с обгоревшим, облупленным носом. — Мне работник Иван все рассказал, вот! Если хочешь стать горбатым, иди сам мыть их тарелки. Соль у них будешь брать!

Ох, как он сощурил свои белесые ресницы! И глядит волчком.

— Вот был бы жив папка, он бы тебе показал!

— Да ты послушай, Цанко…

— Не буду я тебя слушать!

Мальчик прошел мимо деда, взобрался на телегу, разрыл сено и подкатил соляную глыбу к самому краю.

— Цанко, дай лучше я! — бросился старик ему навстречу. — Она тяжелая…

Но мальчик крепко вцепился в синевато-черный ком и потащил его к лавкам Дончо.

Тяжелая глыба пригибала его к земле, лопатки на худенькой спине выпирали из-под белой рубашки, ноги заплетались и все же быстро несли его вперед.

Старик стоял и смотрел ему вслед.

Вон он — дошел! Навстречу ему выходит Иван… Ухмыляется… Берет соль и швыряет ее на самый верх соляной кучи… Теперь они стоят и разговаривают…

— И чего этот Иван наговорил ему такого, что мальчонка, словно червячок, свой кокон прогрыз? — На лоб старика набежало столько морщин, что даже шапка зашевелилась у него на затылке. — «Если хочешь стать горбатым, иди сам мыть их тарелки…» — повторял он слова внука.

Морщины не сбежали еще с его лба, а в глазах уже засияло то самое скрытое удовольствие, которое поблескивает в глазах крестьян, когда им удается перехитрить какого-нибудь умника.

Он нагнулся, поднял ярмо, впряг коров и повел пустую телегу наискосок через базарную площадь, обильно замусоренную клочками сена, навозом и обгрызенными кукурузными початками.

1938

Перевод А. Алексеева.

САБЛЯ ПАНДУРИНА

1

И в эту ночь он тоже не мог заснуть. Лишь изредка впадал в полузабытье, и тогда казалось ему, что он лежит в участке на узкой пружинной койке и слышит рядом с собой храп других полицейских. Но тут же, вздрогнув, он опять открывал глаза и снова начинал всматриваться в свою саблю, которая черной изогнутой линией едва вырисовывалась на противоположной стене.

Постель была жесткой, кости заныли. Он повернулся, тяжело вздохнул и свесил босые ноги с кровати.

— Нет, не могу больше! — прохрипел он осипшим от вина и курева голосом.

…Есть у него собственный домик, и хозяйство есть, это все так, да отвык он ото всего этого. Шутка ли — двадцать три года кряду прослужить в полиции!

Так он сидел, размышляя то вслух, то снова про себя:

— Возьму и снова подам заявление начальнику!

…Коли он человек стоящий и дело понимает, он его обязательно на службу возьмет. Столько лет годился, небось и теперь сгодится.

— Все ему выложу, все скажу!

…О медали надо написать, которой наградили его за то, что он вытащил девушку из воды во время ледохода.

— И насчет Флореско тоже напишу!

…Да, да, он напишет и о Флореско, знаменитом разбойнике, который грабил усадьбы на румынском берегу, а укрывался на нашем. Целых семь лет гонялась за ним румынская полиция, а он его, голубчика, один на один взял. У Мары-вдовы в постели. Правда, Мара сама его выдала, но награда досталась ему…

— Нет, о Маре упоминать не стоит.

Он встал и зажег лампу. Принес из комнаты сына бумаги, чернил; разложил на столе чистый лист, разгладил его несколько раз волосатой лапищей, взял ручку и почерком, выработавшимся за долгие годы службы на сотнях актов о кражах, драках и убийствах, стал выводить аляповатые жирные буквы: