Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 112

Мы пошли по Малому и свернули в длинную дугу Большой Зелениной, поблескивающую мокрыми диабазовыми торцами. Там, где она кончалась, за Юркиной Барочной, над мостом густо и ядовито розовел закат, завершавший мой нынешний черный белый день. Хотя Юрка продолжал тискать и поглаживать мне предплечье, МОЙ больше не оживал. Казалось, ЕГО особенно отпугивали Юркины разговоры, неистощимо ширпотребные, скучные, настойчиво обсасывающие какие-то попутные мелочи. Но не молчать же? Он и говорил.

Мы приблизились вплотную к закату, перешли Малую Невку и оказались на Крестовском острове.

В здании Юркиной «конторы», ИРПА, не обнаружилось решительно ничего примечательного. Вероятней всего, это строение отличало только то, что тут была его, Юркина работа, — и он подчеркивал неутомимо: «Гляди, моя проходная! Моего участка окна! А вот, да ты смотри, окна нашей столовой, гляди, гляди же!»

Но мне гораздо больше приглянулось соседство ИРПА с так называемым дубом Петра Великого. Если император и сажал этот дуб, он никак не мог бы предположить, что гладкий крепкий желудь, зарытый им тут, превратится когда-нибудь в такую немощную, безобразно искуроченную развалину. Дерево, обнесенное чугунной оградкой, покрывали шишковатые опухоли наростов, кора местами отпала, обнажив неприятно-телесного цвета древесину.

Закат, в который мы, казалось, давно вошли, здесь снова отодвинулся вдаль, туда, где узенькая речка Крестовка впадала в Среднюю Невку, отделявшую Крестовский от Елагина острова. Мы задержались на мостике через Крестовку. Отсюда хорошо проглядывались два самых интересных места острова. На левом берегу располагалась основательно вытоптанная территория собачьего питомника. Под крики толсто одетых дрессировщиков: «Рядом! Сидеть! Фас!» — мелькали, взбирались на гимнастические бревна, издавали хоровой заливчатый лай легкие и мощные серые тени овчарок. Как раз напротив, на правом берегу, виднелось изо дня в день созерцавшее собачьи тренировки изящное голубое здание правительственной дачи. Пронзительный отблеск заката подкрашивал розовым белые колонны классического портика, кругло стриженные кусты прибрежного садика, играл в чистых высоких окнах. Мы пошли обратно, к трамвайной линии.

За мостиком тянулись длинные неказистые заборы. Юрка толкнул незаметную дверь в одном из них: «А тут мой стадион! Когда на байдаре не вдрызг выматываюсь, в волейбол тут вот прыгаю, на моем корте!»

Большая легкая вольера корта занимала чут не весь стадиончик, со всех сторон окаймленная ровными аллейками тополей с аккуратно обрубленными голыми ветвями крон. Кроме корта, здесь находился дом причудливой конфигурации, с башенками, шпилями, открытыми террасами, где за балюстрадками летом отдыхали усталые гребцы («Моя терраса, чаёк тут летом попиваем!»). Дом стоял на самом берегу Малой Невки, стекая в нее широким покатым спуском («Мой спуск, а вон, видишь, ворота над ним, моего эллинга ворота, там моя байдара зимует!»).

Стадиончик необыкновенно мне понравился. Отгороженный забором от Крестовского и рекой от всего города, который мог лишь посылать сюда дальний шум и зыбкие светящиеся отражения в черной МОЕЙ Невки, он представлял собой пустынный, замкнутый и уютный островок на острове. Здесь имелись и вкрапления природы в виде тополей, и следы заманчивой спортивной жизни, украшенной изысканными названиями вроде «эллинга».

Вдобавок в стене отдохновенного пристанища гребцов темнела прикрытая сверху террасой выемка, углубление крыльца перед входом. Тут висели красные огнетушители и стояла в затишке обычная садовая скамейка. На нее-то мы без промедления и уселись, тут же начав целоваться. Юрка просунул руки под мой воротник и стал гладить мне шею. От его рук еще пахло керосином (запачкал, когда затыкал бутылки). После безнадежного, казалось, отсутствия МОЙ вспыхнул с неимоверной силой, едва Юрка замолк в поцелуях, но исчезал всякий раз, как Юрка в промежутках заговаривал, а потом снова возобновлялся, и все ЕМУ, МОЕМУ, чего-то не хватало, ОН точно выпрашивал и выпрашивал что-то новое, незнакомое.



Меж тем Юрка как бы считал своим долгом общаться, беседовать после каждого почти поцелуя. Полагая, что обязан занимать меня разговорами о «культурном», он то расхваливал «потрясную клёвость» вжикающего «Танца с саблями» из «Гаянэ», который обычно передавали по радио с неукоснительной регулярностью и по которому он успел соскучиться за два дня «тиу-ти», то вдруг пускался в малоприличные анатомические расспросы, что, как и где я чувствую во время поцелуев. Сперва я только нехотя отвечала ему: «Ну, хорошо, и все», но он не унимался, и я бесстыдно первая тянулась к его губам, чтобы замолчал.

Падал мокрый снег, не слишком страшный нам в уединенной пещерке крыльца, под крышей. Но хоть и крыша, а продувало порядком, и от близкой реки веяло плотным, слитным холодом огромной МОЕЙ. Мы замерзли; МОЙ начал надолго исчезать, спугнутый ветром и Юркиным трепом. Мы поднялись и пошли через мост на Петроградскую, к моему дому, к ним ко всем. А ведь предстояло еще как-то удрать к ночи в школу — совершить несовершенное. Вдруг не удастся, остановят? Тогда я — абсолютная слабачка, проспала даже это, а верней всего, попросту струсила, так и не отдала МОЕМУ ни своего дома, ни школы. И в таком случае мне остается единственный выход, моя придумка 6–I класса.

Для единственного выхода у меня давно приберегалась впрок аптека им. Карла Либкнехта на Большом проспекте. В год болезни отца меня часто гоняли туда за лекарствами, и я неплохо в них разбиралась: знала, например, какие совершенно вроде бы невинные средства в каких дозировках могут стать пригодными для моего замысла; научилась читать латинскую тайнопись рецептов и опознавать знакомые слова на эмалированных табличках аптечных шкалчиков. Меня вообще притягивало, казалось одновременно грозным и успокоительным само помещение этой аптеки, обитой красным деревом, по которому томно вились золоченые змеистые стебли маков и каких-то «ненюфар», образуя сплетения, заостренные медальоны, ложные окна куда-то никуда. Нравилась мне даже и мраморная плошка для денег в окошечке кассы, выщербленная пальцами покупателей до дерева прилавка; мне все представлялось, что вот когда-нибудь я положу в нее мелочь, платя за средство для единственного выхода.

Но и невиннейшего средства мне без рецепта могут не отпустить, и до аптеки этой далеко отсюда, с середины Крестовского моста, где мы находились. «А собственно, зачем аптека? — стукнуло мне в голову. — Почему бы не здесь, не сейчас? Так просто: крепко поцеловать Юрку на безлюдном мосту и — через перила, в черную быстрину под мостом, где исчезает, едва успев долететь до МОЕЙ, мокрый крупный снег!.. Надежное дело: перед мостом еще и торчат из хляби «быки», о которые в ледоход разбиваются льдины, толстые связки бревен, стянутые ржавыми полосами железа. Гробанешься об них предварительно и тогда уж точно пойдешь ко дну…»

Пока я вспоминала аптеку и обдумывала новый вариант единственного выхода, Юрка не умолкал ни на секунду, благо губы его теперь освободились. Когда я невольно потянулась вслед своим мыслям к перилам, он сильней сжал мне предплечье и сказал:

— Только смотри, Ник, чтобы завтра в мороженице во всем стиле быть, и шарфик чтобы красный, и шапочка, и поясок надень обязательно. Вдруг Леопольд опять туда завтра новую чуву поведет…

Я еле сообразила, о чем он: какой поясок, с чего Леопольд? Но момент был упущен. Мы благополучно спустились с моста в Большую Зеленину. Юрка продолжал о Леопольде, его чувихах, его, по слухам, потрясной коллекции джазовых пластинок. Слушая его с тоской, одним ухом, я злилась на себя: и новый вариант проспан!..

…В парадной, памятуя о вчерашнем, мы сразу поднялись на мой этаж, но, о вчерашнем же памятуя, шептались, целуясь близ самых моих дверей. Как вчера, мы сидели на подоконнике, обнявшись, мой, пользуясь Юркиным молчанием, сызнова жгуче заструился во мне. Вдруг Юрка резко поднял меня на ноги и с измученным вздохом поцеловал необычным поцелуем, разжав мне губы, притиснув зубы к зубам и, наконец, протолкнув свой язык куда-то под мой. Там он нащупал ту связочку, которой язык прикрепляется к донцу рта, начал трогать ее, играя на ней, как на струнке.