Страница 34 из 112
Откуда-то из-под полок, а может, из приоткрытой в соседнюю комнату двери, выскочил и подбежал к Наташке обыкновенный серый кот с белой грудкой и по-разному обутыми в белое лапками: на одной высокий, до грудки, «чулочек», на другой — коротенький, низко спущенный «носочек». Наташка в восторге схватила его, прижала, так что он мявкнул, и повалилась с ним на диванчик, пачкая форму линючей шерстью.
— Мурзик! Мурза! Мурзенок! Муренок! Мурыльце! — запричитала она, изощряясь. — Мерзость моя золотая! Мурятина! Ми-лятина! Мермулька! Мерзи! Мези! — Она просто захлебнулась. — Мези! Мези-Пиранези!
Эти непринужденные страсти совсем не подходили к моменту, и я с опаской поглядела на приоткрытую дверь. Оттуда раздался басовитый, сиплый женский голос:
— Что, котодрание происходит? Котомуки? Котисканье?
К нам быстрой походкой вышла немолодая, коротко стриженная блондинка, намного ниже Наташки и намного худее — спичка да и только, притом спичка веселая, как бы азартно и задиристо горящая. Спичка курила папиросу. Дым застревал в ее светлых, незавитых, но пышных, перисто лежащих внахлест друг на друге волосах. Большие красные каменные бусы тяжело свисали с ее плоской груди.
— Стоило мне отпрашиваться пораньше у Анны Петровны, — сказала она, — чтобы побольше пообщаться с ненаглядной дщерью! Приходит аж под вечер, на мать ноль внимания, весь избыток нежности — Мурёшке. Анна Петровна мне это припомнит! Больных сейчас — масса, у первоклашек прямо эпидемия! Отольется мне ее благодеяние!
От Наташки я знала, что ее мама работает педиатром в поликлинике при больнице Эрисмана.
— Мама, а это Ника.
— Ника? Значит, Никандра? Та самая, клятва и все такое прочее? Поэтесса? — У нее это звучало не обидно, а шутливо. — Сейчас буду питать. Супа, правда, сегодня нет, сварю вам картошки и винегрета накрошу.
— Винегре-ет? — неуместно капризно в предвидении неизбежного, на мой взгляд, скандала, протянула Наташка. — Это же утреннее, винегрет. Ты говоришь, он, чтобы зарядиться витаминами.
— А ты представь, будто сейчас утро. Ты уходила — меня уже не было, значит, сегодня не виделись, вот и считай — утро.
— Утро так утро, — бодро сказала Наташка и пропела: — Утро кра-сит вине-гре-том…
— Тихо! — остановила ее Спичка. — Не пой, красавица, при мне…
— Ника, мою маму зовут Элеонора Григорьевна, — запоздало оповестила Наташка.
— Здравствуйте, Элеонора Григорьевна, — тут же откликнулась я, опуская глаза в пол.
— Мам, пойдем, я тебе помогу готовить и все расскажу. У меня неприятности. И Мези-Пиранези заодно покормим.
— А что такое «Пиранези»? — спросила я.
— А какие неприятности? — спросила Спичка встревоженно, но с еще полыхающим сквозь тревогу оживлением. — Надеюсь, не связанные с… — Она не договорила.
— По-моему, нет. Про ТО ничего не было. А Пиранези, Никандра, это итальянский художник восемнадцатого века. Он больше всего рисовал дома и церкви — громадные, каких и не бывает. Вот, посмотри.
Наташка, прижимая одной рукой кота к груди, другой выхватила с полки большущую, но не очень толстую книгу и подала мне.
Когда они обе вышли в кухню, я начала листать эту серую, с золотыми буквами «ПИРАНЕЗИ» на обложке, книжищу— она оказалась альбомом с черно-белыми картинками, нарисованными густо и с силой. Они ломились от фантастической, вряд ли осуществимой в жизни, величественной и грандиозной архитектуры. Казалось, ее колоннады, портики, шпили, башни, купола рисовались с дерзкой и нескрываемой целью удивить и подавить само окружающее пространство, самое природу, которую Пиранези тоже изображал рядом, — набухшие грозные облака, мощные, с выпирающими корнями, деревья, воинственно ощеренные скалы. Но два этих огромных, соперничающих и наседающих друг на друга мира — природный и архитектурный — были, повторяю, чернобелыми, не красочными, а стало быть, не столь уж привлекательными для меня. И ничего общего между помпезным Пиранези и симпатичным Мурзиком я к тому же не находила.
Из-за двери в кухню доносились приглушенные голоса Орлянских. Иногда вдруг резко вырывалось какое-нибудь школьное словцо или прозвище — Дзотика, Румяшки, Пожар. Рассказывает, значит. Скоро вернутся с винегретом, и тогда начнется!… Меж тем меня томила приоткрытая дверь в соседнюю комнату, — заглянуть, а как там. Наконец я на цыпочках подкралась к двери. То была, конечно, спальня Спички, тоже просторная, несмотря на обилие приманчивых мелочей. Я успела заметить, что трельяж прохладно, остро и блестко топырится металлом маникюрных инструментов и пробками хрустальных флаконов, что кровать узка и белоснежна, а над нею висит картина, где молодая красавица в монашески глухом, но не монашески красном платке совершенно неизвестно куда идет по тропинке среди синей деревенской зимы с заиндевелыми березами и туманными контурами изб. Ближе ко мне, у окна, стояла прямо на полу в большом горшке разлапая пальма, и к ее ветке… была привязана веревочкой искусственная веточка с двумя оранжевыми мандаринами! А на другой ветке сидели две крохотные, нежные китайские птички из голубой и желтой пушистой синели, продававшиеся тогда в магазинах, но для меня, естественно, недостижимые.
Я поняла, что нагло заглянула в запечатленный и чуждый тропический сад, где плоды и безделушки обитают на полной свободе, не стиснутые опасливо в душных шкафах, не замкнутые ни на какие ключи. А Спичка, увешавшая обычное комнатное растение мандаринами, пускай из ваты, приладившая к ветке микроскопические коготки пичуг, пускай из бархатистой синели, не могла не быть чем-то вроде феи, — так я непременно подумала бы в 1–I, а то и позже… Из кухни долетел приближающийся густой Спичкин голос. Я отпрянула от двери, села на диванчик и сжалась, готовясь. Гнев феи Спички, пожалуй, тоже будет необычным, вспышливо-фейерверочным, феерическим, как пишут во взрослых книгах.
Ввалилась Наташка, неся пестро-малиновый винегрет в стеклянном лотке. Спичка — поразительно! — шла впритирку за дочкой, положив одну руку сзади к ней на плечо, а в другой держа стопку тарелок. У Спичкиной ноги следовал Мурзик с надетой на шею проволочной подставкой для кастрюли: в центре таких подставок как раз есть удобная для надевания дырка. Шествие остановилось у стола, и я разглядела, что все трое как-то за это время изменились. Впрочем, Наташка-то начала меняться раньше, едва войдя в дом. Ее вечное старание казаться как можно незаметнее словно свалилось с нее уже на пороге. Лицо стало открытее и доверчивее, слегка сонные карие глаза расширились, тело оказалось смелее и резче в движениях, в школе всегда осторожно-плавных. А со Спичкой произошла более сложная перемена. Если сначала, при известии о каких-то неприятностях, ее бодрое пламя, поколебленное внезапным дуновением, выпрямилось, то теперь — наоборот, оно горело через силу, как бы притворно, и за этим принужденным полыханием угадывалась устойчивая и грустная озабоченность. Точно так сквозь веселый огонек спички виднеется ее черное, мучительно изгибающееся тощее тельце.
Мурзик, довольный, очевидно пообедавший, хотел было достойно вылизаться, но подставка, похожая на жесткую курчавую львиную гриву, мешала. Наташка сняла с него подставку, бросила на стол и, внеся из кухни кастрюлю с горячей картошкой, водрузила на проволочный этот кружок.
Мать и дочь, угощая меня, продолжали разговор.
— Но ты поняла, что я больше не комсорг? — спросила Наташка, и я замерла: она липший раз разжевывала и тем самым отчетливо нарывалась.
— К лучшему, Тура, — изумляя меня, ласково ответила Спичка. — Тебе ни к чему быть на виду в такое время. Видный цветок быстрее сорвут.
Я не поняла этого умудренного и загадочного иносказания, подобающего фее, но спросить решилась только о «Туре»:
— Простите, Элеонора Григорьевна, как это вы называете Наташу? — Я избегала суффикса «ка», строго запрещенного школой.
— Очень просто. Наташа-Ната-Натура-Тура. Бывает и совсем коротко Ра.
— Простите, Элеонора Григорьевна, Ра — это египетский бог.