Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 112

Молодым куда теплей,

Распускаются смелей.

Наташкина рифма гораздо обычнее и проще моей, но здравая мысль, выраженная на сей раз стихами, убеждает меня, что я, как всегда, «увлекаюсь глупыми выдумками». Наташка владетельно обводит пустырь рукой:

— Слушай, тут как будто необитаемый остров. Давай это будет наш остров?

Здесь действительно остров: пустырь замкнут между речушкой, через которую мы перебирались, и рекой пошире, Кронверкой, за нею тянется мощная и угрюмая красноватая стена Петропавловской крепости. Уж не крепость ли и выплеснула на наш пустырь непонятную круглую сторожевую башню? Она ведь тоже мрачная и красная!

— А как мы назовем остров, Наташка?

— Успеется, это ты придумаешь. Главное, что наш.

Для Наташки главное, что наш, для меня — как назовем: назвать — как раз и значит выразить наши хозяйские права. Но назвать остров я не успеваю. Слева слышится резкий голосок:

— Андрей-воробей, гоняй голубей! Андрей-воробей, не трусь, не робей!

От Кронверки к нам идет молодая женщина в рыхлой черной плюшевой жакетке и цветастой крепдешиновой юбке, вялыми сборками плещущейся вокруг ее высоких и грубых мужских сапог. Перед нею вприпрыжку бежит мальчик лет шести, еще дошкольник, черненький, тощий-претощий и от этого длинненький, почти с Наташку ростом. Когда он замечает нас, в его песенке начинает звучать то, что и мы чувствуем внутри, — ревнивая тревога. Меняется и его припрыжка: он встает на руки, бежит колесом, отчего его тоже плюшевый пиджачок, видимо сшитый из остатков материнского жакета, съезжает ему на лицо, — потом он вдруг садится на шпагат, потом высоко сигает в воздух.

— Мама! — не выдерживает он. — Чего они тут?

Это же наше место! — И, сообразив, что раньше времени выдал себя, снова напевает нападательно: —Андрей-воробей, гоняй голубей!..

Мать не обращает внимания на выкрики, лишь озабоченно кидает: «Тихо ты! Руки поранишь, штаны изорвешь!»; но мы невольно поднимаемся и отходим от фонтана. Мальчишка тут же вскакивает на парапет и выделывает свои кренделя по каменному кругу, особенно стараясь на том месте, где сидели мы, и поминутно крича:

— Мама, гляди, как я умею! Мама, правда здорово?

Он опять не получает ответа, но не унимается, и ясно, что он совсем не к матери обращается, а к нам, большим девочкам, то ли напугать, то ли восхитить нас желая. Наташка произносит покровительственным тоном:

— Замечательно. Ну, а как тебя зовут?

— Андрей. Вот я же и пою!

— И молодец! — говорит Наташка, набухая важностью. — А почему ты говоришь, что это твое место?

— И не место, а весь остров!

«Вот как, даже знает!» — с обидой думаю я и пытаюсь подловить его:

— Если это твой остров, как он называется?



— Остров Свободный! — говорит Андрей, не задумываясь.

— Почему это? — все так же высокомерно спрашивает Наташка.

— Там на берегу, — он показывает в сторону нашей речушки, — есть куча вара, ну, такой черной смолы. Если жевать вар, зубы становятся белые без всякой чистки два раза в день! Значит, от чистки зубов я освободился, значит, мой остров — Свободный!

Хотя Наташка явно старается подчеркнуть, что он маленький, меня обжигает нестерпимая ревность, и я отвечаю на равных:

— И ничего подобного! Это Одуванчиковый остров! — Я говорю первое попавшееся. На самом деле у меня заготовлено приблизительное пышное название «Остров Лягушки и Ящерицы», просто я не до конца его обдумала.

— Какой еще Одуванчиковый? — вскипает Андрей-Воробей. — Как хочу, так и зову! Мой остров! Мы тут всю блокаду куски от каруселей собирали, печку топить! Даже вывеску стопили, «Катание детей и взрослых с 10 часов»! — Он с неожиданной горделивой враждебностью добавляет: — А вы еще неизвестно где в блокаду были!..

Крыть нам нечем, мы обе находились в глубоком тылу, в эвакуации, а о каруселях и знала-то одна я и только сегодня о них Наташке рассказала. Мы уходим, и Наташка нарочито громко бросает мне:

— Кто же с малышами связывается?

Мы идем, не оглядываясь, смиренно предоставляя Воробью наш несостоявшийся Остров Лягушки и Ящерицы с его таинственной башней, разоренным фонтаном, ослепительными одуванчиками и алмазным сверканием стекла в кучах щебенки. Переправляясь через речушку, мы снова ложимся животами на обратный, перекинутый вершиной к Парку, ствол дерева, но на этот раз я от огорчения вороню и сильно задеваю МОЮ донцем портфеля. Наверное, там подмок мой металлический пенал, сделанный из какой-то части настоящего снаряда, несъеденный завтрак в газете и, самое ужасное, довоенный букварь, по которому мы учились в этом году втроем с Лоркой Бываевой, — букварь на сероватой бумаге, с черно-белыми картинками, где люди, хотя и все на одно лицо, красивы и одеты не как сейчас, а город, хотя и не наш, а неизвестный и безразличный, этакий средний город, чист и цел.

— Наш букварь! — вскрикиваю я.

— Ничего, — отвечает Наташка, ползущая позади, — мы СКОРО переходим во второй, букварь больше не будет нужен. А во втором, говорят, учебники будут у каждого. После летних каникул, уже СКОРО!..

Выбравшись на крутой берег речушки, мы тут же, на широкой аллее Парка, находим кучу вара, о которой говорил Воробей. Вар сверху серый от пыли, но если копнуть — черный, глянцевито блестящий, как парта. Мы берем по куску и жуем. Вкус у вара солнечный и немного резиновый, Наташкины зубы мгновенно белеют, прямо сияют. Значит, и мои тоже. Значит, Воробей сказал правду — мы освобождаемся от чистки зубов.

Никакой досады на мальчишку, никакой собственнической ревности мы уже не чувствуем. Чтобы Наташка забыла о моем минутном равенстве с дошкольником, я говорю с небрежной взрослостью:

— Смешной мальчишка, правда?

— Совсем как ты, — проницательно замечает Наташка.

…Через те же сорок пять лет, во время ежегодного нашего с ней созванивания, которое мы заведем, чтобы выкладывать друг другу годовой запас неприятностей, болячек и безнадежных сетований на полную невозможность встречи, она среди прочих «а помнишь?» спросит, как я думаю, где сейчас тот самый Андрей-Воробей. Я тут же представляю себе два варианта. Воробей вполне мог сидеть в одной из черно-сверкающих, как вар, машин, на час нынче преградивших мне путь через Кировский, старательно оцепленный милицией. А мог нынче же стоять среди зачуханной группки приветливеньких бомжей, ночующих у нас на чердаке и регулярно опохмеляющихся возле сожженных почтовых ящиков в сырой мгле парадняка. Возможно, это он обычно и слащавит мне вслед: «Дамочка, то есть гражданочка, добрый вечерочек, то есть, доброе утречко!» И, кто его знает, может быть, он, утолив первыми глотками утренние мучения абстяги, в разнеженном трендеже с дружками называет теперь «своим островом» этот парадняк на трамвайной остановке, парадняк со всеми ВЬГГЕКАЮЩИМИ из его местоположения последствиями, с навечно замазанными снаружи при ремонте фасада дореволюционными витражами, некогда зелеными и темно-красными, словно трава и башня спорного Острова. Оба этих человеческих варианта одинаково экзотичны и загадочны для меня, оба друг без друга не существовали бы, и уж не представляют ли они собой по сути одно и то же, как мои давнишние предвкушение и восстановление?..

…Жуя вар, мы выходим из Парка к трамвайной остановке. Напротив ее — громадный шестиэтажный домина без нутра. Таких высоких пустых домовых коробок на Петроградской мало. Мы разглядываем чудом не падающие, но местами шелудиво осыпавшиеся стены этого скелета и аккуратно граничащие друг с другом разномастные обои внутри него, там, где были перегородки.

— Фугаска, прямое, — классифицирует кто-то из ожидающих трамвая. — Его СКОРО отремонтируют. Нельзя же, такая громадина — и на самом виду.

Сквозь дом видны два рукава Невы, две Ростральные колонны и два моста, а за ними — голубой Зимний дворец. Дворцовая площадь уже близко, СКОРО!

Времени у нас уже не так много, надо же когда-нибудь и домой вернуться. Мы торопливо перебегаем по первому мосту, простенькому, дощатому Биржевому, кисловато пахнущему разогретым деревом, на закругленный язык Стрелки Васильевского. Здесь-то, казалось бы, и разглядывать изваяния на портике Биржи и на Ростральных, всех этих богов, русалок и гидр, с бесхитростной и грозной старинной хвастливостью выставляющих свои зубы, формы, мускулы и жезлы; но мы не задерживаемся: тут места знакомые по походам с родителями, места парадные, не заброшенные, не только наши. Делаем лишь безнадежную попытку сосчитать ступени громадного широкого крыльца Биржи, — серые и пологие, обкусанные временем и обстрелом, они плавно сливаются в бесчисленность. Спустя девять дней я буду стоять на них в густой ночной толпе с матерью, жадно ловя каждый залп, сотрясающий всех и меня до невольного нутряного аханья, каждый вспых звездчатых салютных кусочков МОЕГО в рыжеватом, раскачанном небе Победы.