Страница 71 из 79
Но если Морган думал, что это маленькое аутодафе освободит его для работы, он ошибался. В конечном счете он еще глубже увяз в своей апатии. Не то чтобы его сознание освободилось от власти Индии; наоборот, она поглотила его без остатка. Но ведь искусство требует дистанции, которая только и дает чистоту и ясность восприятия жизни.
Морган обсудил этот вопрос с Леонардом – не сразу, а чуть позже, когда вялость и апатия немного отпустили. Он сказал Леонарду, что, наверное, ему следует бросить книгу. Ничего целостного не выходит; так, фрагмент, что фрагментом и останется.
– Вам следует перечитать ее, – сказал Леонард.
– Не вижу смысла.
– Если прочитаете, можете и увидеть. Нужно приложить усилие и закончить работу, даже если она не будет успешной; иначе как вы узнаете, что книга не удалась? Первым делом прочитайте, чтобы понять, что у вас есть.
Неудивительно, что Леонард подал именно такой совет – Морган сам думал об этом. Но приятно, когда твои мысли повторит кто-то другой, тот, кто верит в тебя.
Поэтому Морган вернулся к своему фрагменту. Оказавшемуся во всех отношениях более солидным, чем он думал. И Леонард был совершенно прав – прочитав свою работу, он ясно понял направление, в котором следовало двигаться. Больше из любопытства, чем из страсти, Морган взялся за перо.
* * *
Хотя Морган время от времени и погружался в работу над рукописью, прошло уже несколько лет с тех времен, когда эта работа была глубокой и системной. Последний раз он брался за нее в 1913 году, но с намеченного пути его отвлек «Морис». Жизнь, а потом и война взяли верх над искусством. Вернуться к роману сейчас, после всех волнующих происшествий, было труднее, но и одновременно легче, чем он себе представлял. Определенная дистанция разделяла выдуманную им историю и его собственную личность; чувства же, которые он испытывал в те времена, значительно поостыли.
Вымысел не способен воссоздать истинную реальность – он искусственен и несет слишком явные следы авторского эгоизма. Более того, изменилось его видение многих вещей, а потому первоначальная концепция романа казалась Моргану абсурдной. Его литературный идеализм иссяк. Он более не собирался с помощью слова объяснять жителю лондонского аристократического пригорода, что есть на самом деле Восток. Все люди – индийцы ли, англичане ли – отныне казались Моргану порядочной дрянью.
И его персонажи, как он теперь понимал, уже не будут милыми и симпатичными людьми. Нет, они были вырублены и вылеплены своим создателем в яростной тьме. Время от времени Моргана беспокоило то, что он стал подвержен пессимизму; он всегда воспринимал отчаяние не только как нравственный, но и как эстетический грех. В глубине души он опасался, что его мрачная серьезность будет скучна читателю, что ни один из его героев не сможет достаточно долго удержать внимание публики. А может быть, он сам хотел стать одним из их компании?
Много лет назад, когда Морган писал свои первые книги, он думал о персонажах как о некоей форме растений, воспринимая их скопление словно живую изгородь, состоящую из кустиков примерно одинаковой высоты. Ему не хватало одного-двух одиноких деревьев, гордо бросающих вызов небу. Нынешний его скепсис протестовал против этого. И чтобы как-то уравновесить свои творческие позывы и свой пессимистический взгляд на человека, Морган стал вместо разработки персонажей создавать общую атмосферу, отклоняя повествование от намеченного пути к правде. Погода, камни начинали выглядеть зловеще, хотя и не передавали всех присущих им смыслов.
И тем не менее Морган продолжил. После возвращения к работе прошел не один день, и вот слова постепенно вновь стали принадлежать ему. Даже между кусками холодного угля нет-нет да и промелькнет огонь. Еще в Индии Морган купил безделушку – маленькую деревянную птичку, зеленую, с красными полосками на крыльях и ногами-палочками. Он поставил игрушку на край рабочего стола, и птичка безучастно наблюдала, как он борется с самим собой. Свидания Моргана в мансарде со страницами будущей книги сделались тайным центром его существования. Хотя, по правде говоря, в часах, проведенных там, сквозило что-то потустороннее, нереальное. Истина, как полагал Морган, заключалась не в книге, а в реальных событиях, которые продолжали громоздиться вокруг.
Не признаваясь в этом самому себе, он ждал известий о смерти Мохаммеда. В каком-то смысле он даже хотел, чтобы они пришли поскорее – лишь в этом случае он будет избавлен от ощущения ужаса, поселившегося в нем. Пока Морган ждал неизбежного, жалость и тревога затмили для него образ друга.
Тем временем они писали друг другу. «Я думаю, мы встретимся – если не в этом мире, то на небесах». Но не подобные строки терзали сердце Моргана. Глубоко в душе он вновь и вновь возвращался к своим воспоминаниям. Теперь, в минуты максимальной ясности ума, ему думалось: а не преувеличил ли он масштабы их взаимной страсти? Со стороны друга Морган частенько терпел грубость; случались моменты, когда Мохаммед бывал излишне резок и нетерпелив. Такие моменты Морган старался вычеркнуть из памяти, но они все-таки были. Теперь, чаще, чем ему хотелось, он вспоминал сцену их прощания в Каире: нервозность, с которой Мохаммед отказался снять очки, и то, как Мохаммед отвернулся и стал болтать со случайным знакомым, когда поезд тронулся и Морган, не отрываясь, в отчаянии смотрел в спину удаляющемуся другу.
Подобные моменты заставляли Моргана думать, что картина, созданная им, – картина осененного славой, бессмертного союза – была не такой уж и реалистичной. Она потребовалась Моргану для того, чтобы убедить себя и других, что в его жизни по крайней мере один раз произошло нечто значительное. Конечно, он любил Мохаммеда, но что мог Мохаммед чувствовать в ответ, если начистоту? Ему льстило внимание англичанина, его ухаживания. Не отказывался он также и от денежной поддержки. Он мог чувствовать благодарность или жалость; а мог делать все и из простой вежливости. Но любовь – в той форме, в которой ее ощущал Морган? Нет, вряд ли…
Столь искренне заглянуть в самую суть своих отношений с Мохаммедом стоило Моргану немалого труда, но, поступив таким образом, он хотя бы частично защитил себя от боли, которую скоро вызовет смерть друга. И вся история казалась теперь чем-то произошедшим где-то далеко и когда-то очень давно, чем-то совершенно нереальным. И когда наконец наступит конец, выглядеть он будет как эпизод из романа.
Так он говорил самому себе, но сердце его говорило совсем другое, когда здоровье Мохаммеда вновь резко ухудшилось и тон его писем сделался совсем траурным. Одно из самых мрачных писем ввергло Моргана в глубокую печаль. Мохаммед писал:
«Дорогой Морган, посылаю тебе свою фотографию. Мне очень плохо. Это все, что я могу сказать. Семья хорошо. Мои поклоны твоей матери. Моя любовь – тебе. Моя любовь – тебе. Моя любовь – тебе. Не забывай своего друга. Мох-эль-Адл».
Морган интуитивно понимал, что стоит за этими словами. Ужасно было чувствовать себя таким слабым и больным и знать, что последний свет жизни для тебя меркнет. Но для Мохаммеда все скоро прекратится, а ему, Моргану, оставаться здесь. Впервые Морган с такой ясностью осознал свое будущее.
Несколько дней спустя пришло еще одно письмо. Мохаммед писал:
«Дорогой Морган! Сегодня я получил от тебя деньги. Большое тебе спасибо за них. Мне совсем плохо, я не выхожу и не могу стоять. Как ты себя чувствуешь сейчас? Для меня сейчас уже нет. Моя любовь – тебе».
Ни подписи, ни имени. И, вероятно, это соответствовало происходящему. Потому что, пока Морган, пряча лицо и свои чувства от матери, стоял на газоне перед домом и читал письмо, Мохаммед был уже мертв.
* * *
Новость о смерти Мохаммеда дошла до Моргана не скоро. Он приехал с Лили на остров Уайт, где она собиралась навестить подруг, сестер Престон, и письма, числом два, нашли его там тем же утром. Одно письмо было от Гамилы, а другое – от шурина Мохаммеда. Они не говорили по-английски, и письма по их поручению писал кто-то другой. Писал официальным, напыщенным слогом, хотя смысл написанного был более чем ясен. Несмотря на то что Морган все предвидел и все заранее обдумал, удар подкосил его. Он не смог сдержаться, издав не то всхлип, не то тяжелый вздох, но затем быстро овладел собой и вновь надел маску светского человека, чтобы скрыть бушевавшие чувства.