Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 77

Сопротивление «динсту» было равнозначно сопротивлению Гитлеру.

Но больше всего их оскорбило, что под грозной повесткой стояла подпись соседа, этакого шалопая, который в королевской Югославии усердно занимался гимнастикой в «Соколе», а над «Орлом» и его сторонниками насмехался.

Подобный тип появился и среди нашей родни. Младший двоюродный брат мамы, Метод, вдруг как-то оказался в Фельдене, где мальчишек чуть постарше меня одевали в униформу и присваивали им звания всяких фюреришек, которые различались по цвету шнурков, свисавших у них от погон к нагрудному карману. Самое высокое звание имел тот, у которого был белый шнурок, нижние чины обозначались зеленым и красным. Парни с такими отличиями были вроде надсмотрщиков.

Как раз в то время, когда приближался день первого «динста», возвратился из Фельдена мамин двоюродный братец. Он настолько упивался собой, что пришел к тетке покрасоваться в новом наряде — в черных бархатных штанах, коричневой рубахе с ножом и шнурком — знаком фенлейнфюрера.

— Что все это значит, Метод? — спросила его мама.

— А то именно и значит, — ответил двоюродный братец.

— Выходит, ты гитлеровец?

Немного подумав, братец сказал, зевая словно от скуки:

— Ну, если ты так меня называешь, выходит, я гитлеровец.

— А что же будет завтра, — привязалась мама, — или послезавтра, когда все вернется к прежнему? Что ты тогда скажешь, кем ты был?

— Заколоти в ящик свою Югославию и пусти вниз по Саве, в свой Белград, своему королю Петрушке. Точный адрес, куда посылать посылку, узнаешь в гестапо, — рявкнул двоюродный братец и, повернувшись, ушел разъяренный.

«Динст» проводился сначала на Апельплац, где всех переписали и разбили на подразделения во главе с разными шарфюрерами. И тут же принялись обучать нас разным немецким командам: stillgestand, rührt euch, nach links, nach rechts, hinlegen, auf, rupen…[16]

Но уже в следующую среду нас повели на Мерцу — на гору неподалеку от Есениц, и там мы проваландались с полудня до вечера.

Фюреришки учили нас также петь разудалые песни, как, например, «Gegen England»[17] или «Розмари».

Мы заучивали их, шагая в строю, и в город обычно возвращались с криками, словно нас режут. Гора Можакля просто гудела от наших диких воплей.

Обычно «динст» кончался встречей с штаммфюрером Гансом, одетым в черную форму с белым шнурком на плече и револьверной кобурой на боку.

На Апельплац многочисленные подразделения гитлеровской молодежи должны были выстроиться как эсэсовцы в нюрнбергские дни, когда к ним обращался сам фюрер, — голова к голове, плечо к плечу, носки башмаков или пальцы босых ног выравнивались как по натянутой веревке. Такое построение было делом длительным и нелегким, фюреришки носились вокруг нас как науськанные овчарки, гавкая свои команды. Лишь когда построение по всем предписаниям было завершено, следовал рапорт сначала захарфюрера фенлейнфюреру, двоюродному братцу моей мамы, а уже тот представал перед святым ликом самого штаммфюрера Ганса, хотя и на почтительном расстоянии, выкрикивая по-немецки номера участвовавших в «динсте» подразделений.

Когда моя мама как-то во второй раз с глазу на глаз обозвала своего расчудесного братца немецким псом, он смолчал, но замыслил жестоко отомстить — только не ей, а мне. Он приказал командиру моего отделения провести занятия по так называемому «рупанью» (ползанью по земле). Тех же, кто проявит недовольство или отнесется к занятию несерьезно, отобрать, отделение передать другому шарфюреру, а бунтовщиков заставить ползать по полигону до тех пор, пока их одежда не превратится в сплошную рвань.

«Рупанье», то есть ползанье на животе, было самым неприятным упражнением в «динсте» гитлерюгенда, после него мы всегда возвращались домой если не в лохмотьях, то во всяком случае в грязи с головы до пят.

Получив распоряжение моего юного дядюшки, шарфюрер в следующую среду начал занятия именно с этих неприятных упражнений. Все ребята, как положено, бросились на землю, им было не до шуток — они ползали, извивались, виляли задами, как крокодилы на суше, только я один не проявлял ни серьезности, ни усердия, ползал лениво и дурачился. Я надеялся на снисходительность маминого двоюродного братца, то есть на моего юного дядю.

Но шарфюрер остановил занятия и прицепился ко мне.

— Ты!

— Что?

— Сюда!



— Abteilung, halt![18] — скомандовал он и велел отделению присесть в тени. Там ребята приводили в порядок одежду, очищая с нее грязь. Потом их увел другой шарфюрер, как и было условлено.

А я стоял перед своим шарфюрером совсем не по правилам — расслабившись и усмехаясь, ведь мы с ним вместе ходили в воскресный детский садик, который вел наш капеллан, и этот тип первым принимался молиться — и в начале, и в конце.

Мы были с ним «на ты». И если бы югославское королевство просуществовало еще какое-нибудь десятилетие, мой шарфюрер стал бы священником. А сейчас он кричал на меня, называл саботажником и грозился выслать вместе с родителями в Сербию.

Я сказал ему:

— Не валяй дурака!

— Was, was[19], — заорал он, — ты еще будешь говорить мне «ты», ублюдок aus Jauerburg! Hinlegen! Auf, marsch, marsch![20]

Я медленно опустился и сел перед ним, подчиняясь команде.

— Aber nein, nein, — вопил он, — das ist ja kein hinlegen![21]

И сам растянулся на земле — упал, как подрубленное дерево, показывая, что должен делать я.

— So! Und jetzt aufstehen… Auf, marsch, marsch…[22]

Я все еще над ним посмеивался, обращал все в игру и, как козленок, побежал потихоньку, взбрыкивая ногами, словно мне мешала юбка.

Но тут откуда-то появился Эди Достал, тот самый, что угрожал маме и отцу в повестке, призывающей меня «на «динст». Он заорал на меня, обозвав собакой, которую нужно «хинрихтать»[23]. От этой ругани я закачался, как созревший плод, который от выпавшего на него снега стал слишком тяжелым. Я бросался на землю, ползал, вскакивал, бегал даже туда, куда фюреришка Достал и не приказывал.

Добрых полчаса продолжалась эта муштра, пока оба фюрера совершенно не охрипли от бешенства. Они покинули меня на полигоне в немыслимых лохмотьях, исцарапанного до крови, всхлипывающего и совершенно отчаявшегося.

На мне не осталось ни одной целой вещи. Я весь изодрался об острые камни и кусты боярышника. Ссадины кровоточили, рубашка была искромсана в лоскутья.

Немного погодя пришел мамин двоюродный братец — специально, чтобы на меня взглянуть. Я не сомневался, что он начнет меня участливо расспрашивать, каким образом меня постигла такая несправедливость и кто в этом виноват. Стоя перед ним в слезах, я был уверен, что настал час мести за все мои беды, что родственная кровь скажет свое слово, и мы вдвоем сполна рассчитаемся со злодеем-шарфюрером.

Но мамин братец только сказал:

— А теперь в таком виде ступай домой. Хайль!

Громко заплакав, я бросился бежать, слезы душили меня. Это были кровавые слезы. Люди, видевшие, как я мчался домой, и слышавшие мой плач, думали, что меня жестоко и несправедливо избили, застигнув на месте преступления в чьем-то саду.

Дома пришли в ужас; началось мытье, переодевание. Я все ревел и не мог успокоиться.

А вечером мама отправилась на Сеножети, где жил ее родственничек. Когда она вошла, он бренчал на гитаре и совершенно спокойно сказал, что я сам катался по земле, по терновнику и камням, обуреваемый злостью… на Адольфа Гитлера.

Мама плюнула ему в лицо.

Тем временем немецкая жандармерия и полиция расползлись по Яворнику и чувствовали себя здесь как дома.

Мы, жители барака, как обычно, купались в Саве, пришли туда и они, разумеется, строем, составили оружие в пирамиды, разделись, положив строго в ряд свою одежду, — издали казалось, будто это ряд гробов с покойниками, затем с веселыми криками стали подошвами ног пробовать ледяную воду Савы, которая в это время была зеленая как трава, прозрачная и лишь местами красноватая — словно в нее плеснули краской.