Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 77



Неподалеку от церкви, чуть ниже по склону холма, около усадьбы Чопа собралась целая толпа этих добродушных солдатишек в шляпах с перьями, многие из них были в черных рубашках, с заткнутыми за пояс ножами, блестящими как зеркало. Наверное, они гляделись в них, когда брились.

Мы, ребятишки, останавливались около них, когда они с нами заговаривали. И хотя мы их не понимали, у нас возникали дружеские отношения, и они прикалывали нам значки с топориком и вязанкой дров. У всех у нас были такие значки. Лишь дома нам родители объяснили, что это фашистская эмблема и мы должны значки немедленно снять.

Родители потребовали, чтобы мы выбросили их в нужник.

Я очень расстроился, узнав, что целый час был фашистом, настроение мое несколько выправила прогулка в нужник — дерьмо громко булькнуло, принимая брошенный в него значок.

На второй день пасхи, в понедельник, когда мы пошли в церковь последний раз приложиться к плащанице на божьем гробе, там стоял красиво нарисованный ангел, а каменная глыба была от могилы отвалена.

«Каждый год мы заново убиваем Христа», — размышлял я, глядя на пустой гроб.

Пока я так раздумывал, созерцая большую фигуру ангела, ко мне подошла Польдка Ухан в той же белой вуалетке, опущенной на глаза, и шепнула:

— Видишь, вот так же рано или поздно воскреснет и новая Югославия, а сейчас она в могиле и страдает, но все равно восстанет из гроба — из любого гроба — живая! Ты это помни. И то, что вам в тетрадях оставила на память Мария — тоже.

И, как ни в чем не бывало, она смиренно поклонилась ангелу и вышла из церкви. Шла она, гордо выпрямившись, будто это не итальянцы, а она завоевала Корошка-Белу.

Но самую большую неожиданность принесла нам следующая неделя, когда итальянские войска вдруг исчезли — ни единого захудалого солдатишки не встретишь.

Мы были в замешательстве, все — от мала до велика.

Итальянцы словно испарились.

— Теперь придут немцы, — сказала моя бабушка, та самая, что родилась в святом Блейбурге и, когда понадобилось, мигом превратилась в истинную немку. — Итальянцы были только прологом. А теперь придут они.

В голосе у нее слышался особый призвук, означавший: «А теперь приду я. Берегитесь!»

Началось мрачное и мучительное ожидание немцев.

Наступившая тишина, казалось, впивается в нас, как острое лезвие.

А к вечеру разнеслась новость: немецкие моторизованные части уже на шоссе. Направляются к Брезью, Краню…

Сначала мы с недоверием прислушались, вправду ли слышен шум моторов.

Шума было предостаточно.

Я ни у кого не спросил разрешения, можно ли пойти на дорогу, — мы, ребятишки, буквально вырвались из рук родителей, и ни один материнский окрик уже не мог нас вернуть назад.

Как сумасшедшие, мы мчались навстречу нарастающему шуму.

Подбежав к дому Ажмана у государственной магистрали № 1, мы оторопели: немцы и в самом деле валом валили — шли грузовики, к ним были прицеплены пушки, а на грузовиках, выпрямившись, с винтовками между колен, в касках, сидели солдаты, полицейские, летчики, артиллеристы.

В толпе зрителей я оказался рядом с Корельчеком Крагульником, нашим сапожником, постоянно подбивавшим маме стоптанные каблуки и латавшим дыры на моих сандалиях. Он стоял молча. Но, наглядевшись на прибывающие орды, вдруг довольно громко произнес:

— Позор, что мы глазеем на это!

Он выбрался из толпы и ушел.

А мы, вопреки позору, продолжали глазеть. Среди грузовиков появились бронированные машины с башнями и пушками, стволы которых были опущены, а из башен высовывались одетые в черное стрелки, приветствовавшие нас салютом.

Немного погодя послышался звук барабана, громоподобно отбивавшего такт, словно по дороге шла огромная похоронная процессия:

Бум, бум, бум…

Бурум, бубумбум, бум!



К этим жутким звукам вскоре присоединился другой. Вопль, протяжный, как крик совы.

Пехота печатала шаг, содрогалась земля — батальон, выстроенный по четыре человека в шеренге, двигался как единое нерасторжимое целое.

Заиграла музыка, и бодро шагающие солдаты запели Ein Lied[14].

Они горланили в лад, с чувством, так что растрогались даже кошки, поглядывавшие на своих оккупантов из канав. Лишь они жалобно откликнулись на это пение.

А мы, пожиравшие глазами захватчиков нашей преданной и растоптанной родины, стояли как загипнотизированные.

Шагающие немцы это, очевидно, видели. И могли с полной уверенностью про себя повторять: «Кто нас увидит, тот убоится, страх в его заднице поселится». Там ведь у каждого страха удобный домок.

В последующие дни немцы начали вызывать в определенные места тех, кто в старой Югославии занимал какие-либо заметные должности; затем этих людей увозили на поездах неизвестно куда.

Состав, подходивший к станции Яворник, был очень длинным, в него сажали людей под конвоем. Нам, остававшимся, хотелось к ним подбежать, что-то им подарить, мы знали — их отправляют в ссылку.

Это были первые выселения в Сербию.

Проводив очередной состав, мы возвращались в свои бараки с глазами, полными слез. Никто не знал, не станет ли и он завтра таким же изгнанником с узелком в руках.

Многих арестовывали и сажали в тюрьму — в Бегуньский замок. Там начались и расстрелы.

Теперь никто не знал, что его ждет, — высылка или расстрел.

Церковным службам в Корошка-Беле, сразу же переименованной в Karner Vellach, настал конец.

Впредь до особого распоряжения — таков был приказ.

Иван Доброволец, мой учитель закона божьего, мог бы спокойно уехать куда-нибудь в безопасное место, хотя бы в Любляну, как уехал священник Жиганте в Лесце, но он считал своим нравственным долгом дождаться прихода нации Гете и Шиллера, которая затем подвергла его одной из своих жестоких кар — выселению с маленьким чемоданчиком в руках и крестом на шее.

Выселение, ссылка не только насильственно отрывали человека от его исконного места жительства и полностью выбивали из жизненной колеи, но для каждого, кому выпадала такая участь, это могло означать смерть и уж во всяком случае не сулило спокойного существования, пусть даже там, в ссылке, изгнаннику светило бы солнце.

В такую минуту, стоя на пороге тяжких испытаний, мой учитель закона божьего нашел в себе силы даже пошутить со мной.

Когда при прощании я подал ему руку, он дернул ее так, будто хотел меня разбудить, и сказал:

— А ну, Звонко, сколько у нас богов?

Я уже знал, что один, но показал три пальца. Он обнял меня и, засмеявшись, шепнул:

— Они тебе еще понадобятся, все три.

Словенский Яворник переименовали в Яуэрбург, а Есеницы — в Асслинг.

С нашего барака сняли номерной знак 104 и улочку переименовали; теперь значилось: Индустриштрассе 12.

Немцы перекрестили каждый закоулок. Сначала чужие названия не оказывали на нас особого воздействия, но как уколы при татуировке, глубоко проникнув под кожу, постепенно они начали делать свое злое дело.

Новая власть уже арестовала известное количество людей, а остальных держала в состоянии неопределенности, когда неожиданно я получил отпечатанную на пишущей машинке повестку — первую в своей жизни. Естественно, распечатали ее родители и затем прочитали мне. Гитлерюгенд вызывал меня как своего будущего члена на «динст»[15], а этот «динст» состоится на Апельплац перед бывшим домом Крека в Асслинге в 13.30. В случае неявки ответственность несут родители.

Хайль Гитлер! Эди Достал.

Мать и отец были вне себя.

Им хотелось выйти из этой немецкой трясины как можно менее запятнанными — они были убеждены, что через какой-нибудь месяц оккупации придет конец. А теперь вдруг повестка с такой угрозой! Это их больно задело.