Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 64

На улице раздался револьверный выстрел. Я в страхе вскочил, но Андялка совершенно спокойно распахнула окно.

— Надо же, коров гонят. Смотрите, уже рассвело.

На востоке пылали алым светом продолговатые облака, словно зубья бронзового гребня в золотистых локонах зари. Со всех сторон перекликались петухи, в саду залился соловей: «Та-та-та, то-то-то, тио-тио-тио-тиннч!»

В спальне заскрипела кровать, прохладный утренний ветерок разбудил госпожу Полинг, и она спросила, зевая:

— Ты уже тут, Андялка?

— Я еще не ложилась, матушка. Мы всю ночь, проговорили с господином председателем.

— Да, я знаю, я тоже глаз не сомкнула, — сказала добрая душа и тут же снова запыхтела, как паровоз.

— Спите спокойно, ангел мой Ангела. Ибо отныне я буду именовать вас только так.

— Доброй ночи, господин председатель. Ибо я никогда не смогу назвать вас иначе.

Эта проблема занимала меня самого, я не раз ломал голову, пытаясь придумать такое обращение, которое и ей подошло бы, и мне бы радовало душу. Я не мог попросить ее называть меня господином Варгой, как господин Бенкоци. Но ведь Мартоном она тем более не станет меня звать. Или еще почище — Марци! Если бы я был девицей, а моего избранника звали бы Марци, я не мог бы обращаться к нему без смеха.

Нехорошо в сорок лет упрекать покойных родителей, но разве хорошо было с их стороны окрестить единственного ребенка Мартоном. Родители должны учитывать, что бывают в жизни моменты, когда имя играет решающую роль. Разумеется, старики мои не умели реально мыслить, они были свято убеждены в необходимости следовать католическому календарю и обеспечить мне покровительство какого-нибудь видного святого. Венгры-язычники не внушали им доверия, но и в этом случае можно было назвать меня Сикстом, Бонифацием, Норбертом или, на худой конец, Мармергусом. Я в этом отношении педантом не буду. Если у меня родится сын, я дам ему какое-нибудь из древневенгерских имен, от которых женщины сходят с ума. Чаба, Хуба, Левенте, Эте, Элемер. Меня прямо в жар бросает, когда я представляю, как умопомрачительно звучало бы в Андялкиных устах «мой Элемер», обращенное ко мне. Такое имя можно произнести только глубоким бархатным голосом — не иначе. Черт бы побрал этого юного Бенкоци, единственное, чему я завидую, — это его имени. Ей-богу, я готов сбросить лет двадцать из моих сорока и стать таким же щенком, как он, лишь бы меня тоже звали Элемером.

Ну да ладно, придет время, и Андялка сама придумает подходящее обращение. Вряд ли такой пустяк затруднит человека, с легкостью направившего роман в новое русло.

По-видимому, мысль о том, что художника убил доктор, мелькала у меня уже давно, но окончательно я пришел к этому выводу, когда в процессе работы у меня отлетела пуговица от жилета. (С момента эмиграции из города я прибавил пять кило. Выходит, люди толстеют не только от несчастной любви, но и от писания романов. А ведь во всем моем романе не едят столько, сколько у Диккенса в одной главе. Н-да, современный венгерский писатель не может угостить своих героев на славу, разве что в случае назначения кого-нибудь из них губернатором.)





Пуговица сломалась, и я полез ее поднимать только потому, что уважение к обломкам у археологов в крови. Желтый обломок пуговицы лежал на полу, словно зуб покойника, подняв его, я живо представил себе искаженную ухмылкой докторову рожу, похожую на череп мертвеца. Совершенно точно, этот псих и убил художника. Закисающий в крестьянской среде, свихнувшийся в тесной клетке деревенский латинист наверняка ненавидел обаятельного и немного высокомерного городского барина. Дилетант ненавидел художника. Отвергнутый влюбленный ненавидел того, кого считал счастливым соперником. В последний день их видели вместе. Художник мог сказать что-то такое, что взбесило доктора, и тот убил его в приступе ярости, а потом повесил, чтобы создать видимостью самоубийства. На третий день он покинул деревню и, будучи далеко не первой молодости, пошел добровольцем в солдаты. Он смог уйти от закона, но не от собственной совести. Смерть художника занимает его постоянно, он все время пытается доказать, что, хотя художник и погиб от чьей-то руки, убийца невиновен, так как всего лишь восстановил справедливость. Это, с одной стороны, самооправдание, а с другой — та особая внутренняя потребность, которая гонит убийцу на место преступления. (Правда, лишь с тех пор, как Достоевский изобразил Раскольникова.)

Все сходится, как в лучших детективных романах, да мне-то что за дело? Вот попу должно быть до этого дело, он стоит ближе к трагедии и, безусловно, что-то знает. Знает, но молчит, более того, когда речь заходит об убийстве, старается перевести разговор на другую тему. Как раз это молчание и подозрительно. Однако, если поп молчит, с какой стати мне вмешиваться в чужие дела? Богомольца и так оправдали, он в моих вердиктах не нуждается. Что же касается доктора, его можно спокойно предоставить собственной совести, рано или поздно она превратит его жизнь в ад, а не превратит, так и черт с ним. Я готов оставить его в покое, лишь бы он от меня отвязался.

Доктор не показывался с тех пор, как поп нас покинул и лорум временно прекратился. В конце недели на почту заглянул нотариус. От него мы узнали, что монсиньор вынашивает наполеоновские планы: он решил завести фабрику по производству ковров и уже арендовал у Андраша Тота хлев под это дело.

— Вот это славно, — улыбнулся я, — уж не Андраш ли будет руководить предприятием? А Мари Малярша могла бы рисовать образцы.

— Это тебе, братец, не шутки. Он уж и меморандум правительству сочиняет, чтоб завезло к нам каракулевых овец и киргизских ткачих. Доказывает по статистическим таблицам, что это — лучший способ исправить положение с валютой, такого, мол, даже министр финансов не придумает, хоть он лопни. Совсем свихнулся братец.

Тут нотариус тоже рассмеялся, одна только Андялка погрустнела.

— Бедный папочка доктор, как мне его жалко!

— Да ну его к черту, — с горечью пробормотал нотариус. — Старому человеку — как ни убивай время — все едино, пока с копыт не слетишь. Вот кого жалко, так это молодых людей вроде юного Бенкоци: и жизни-то не нюхали, а уж тратят ее неизвестно на что. Целую неделю торчит у еврея Якоба и учится играть на волынке.

— Juventus ventus[129], — вступился я за юношу. — Быть может, ребенок влюблен.

Я подмигнул Андялке, имея в виду мадемуазель Бимбике Коня. Нам, мол, есть о чем порассказать, не так ли? Однако меня тут же поставили на место: моя маленькая сообщница ответила мне взглядом василиска. Глаза ее посерели, как озеро перед штормом, а брови изогнулись, как две маленькие змейки. Я явно сделал какую-то глупость. Быть может, не следовало напоминать ей о нашей общей тайне? Согласен, это было не совсем красиво с моей стороны, ведь, срывая марку с письма помощника нотариуса, она хотела помочь мне. Но ведь на следующий день она наверняка наклеила на ее место другую; вовсе необязательно целую неделю играть на волынке, если твой предмет получит письмо днем позже. Но что, если я рассердил Андялку не этим, а подмигиванием как таковым? Боюсь, мне это не особенно к лицу, я ведь очень давно не практиковался. Кажется, в последний раз я подмигивал еще студентом одной медичке, с которой мы вместе сдавали коллоквиум по ботанике, но она посоветовала мне перестать, потому что musculus orbicularis[130] у меня недостаточно развит, а в этом случае никогда не будешь подмигивать как следует. (Интересно, что у филологов глазной мускул вообще развит хуже, чем у медиков, а лучше всего он развит у юристов. Интересно также, что первым на это обращает внимание археолог.)

Я не знал покоя до тех самых пор, пока не прокрался под предлогом поиска спичек в спальню и не испробовал свой musculus orbicularis перед туалетным зеркалом. Слава тебе господи, я не был смешон, когда подмигивал, я бы даже сказал, что это шло к моему бурбонскому носу. Никогда нельзя роптать на судьбу! В последние дни мой бурбонский нос доставил мне массу неприятностей, он плохо сочетался с моей славянской физиономией, а уж если от дисгармонии никуда не денешься, я предпочел бы, чтобы причиной ее был греческий нос. А вот теперь я убедился, что для изящного подмигивания необходим как раз бурбонский нос. И наоборот: представьте себе подмигивающим, к примеру, фидиевского Юпитера. Весь Олимпу лопнул бы со смеху!