Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 128



Пару раз судорожно взмахнув руками, центральный директор рухнул со сдавленным клекотом в горле...

Помощь уже ни к чему, понял господин императорский лейб-медик, тем не менее он все равно подошел бы к несчастному, не помешай этому общая паника.

Через несколько минут тело господина центрального директора было вынесено его беспорядочно галдевшими приятелями в сопровождении «нотариуса». Стол и кресла лежали перевернутыми, красное пенящееся вино из разбитых бутылок растекалось лужами...

Совершенно сраженный этой сценой, столь кошмарной в своей конкретности и при всем при том столь призрачно-нереальной, поскольку наблюдал он ее только в зеркале, господин императорский лейб-медик на какое-то время потерялся напрочь. Его первой ясной мыслью было: «Где Зрцадло?»

Он включил свет — и сейчас же отпрянул назад.

Актер стоял рядом. Как осколок мрака в своей черной мантии, неподвижный, видимо по-прежнему погруженный в глубокий сон.

Императорский лейб-медик не спускал с него глаз, настороженно ожидая какого-нибудь нового фортеля, но ничего не происходило — человек не двигался, уподобясь вертикально застывшему трупу.

— Что вы здесь ищете? — властно спросил лейб-медик, сосредоточив свое внимание на сонной артерии актера — ни малейшего намека на удары пульса. — Кто вы?

Никакого ответа.

— Как вас зовут? Молчание.

Императорский лейб-медик задумался, потом зажег спичку и поднес к самым глазам сомнамбула.

Зрачки, едва различимые на чрезвычайно темной радужной оболочке, оставались широко раскрытыми и нисколько не реагировали на яркую вспышку.

Он взялся за кисть вяло свисающей руки: пульс — если это действительно был он — такой слабый и медленный, словно далекое эхо замирающих ударов часового маятника. Раз-два-три-че-т... Максимум пятнадцать ударов в минуту.

Продолжая счет, императорский лейб-медик снова спросил, громко и резко:

— Кто вы? Отвечайте!

И тут пульс актера внезапно участился, сразу перепрыгнув с пятнадцати на сто двадцать. Послышался шипящий звук, настолько мощно ноздри втянули воздух.

Казалось, какая-то невидимая субстанция втекла в его тело, глаза актера вдруг сверкнули и невинно усмехнулись. В его облике появилось нечто мягкое, податливое, и сквозь жесткие черты лица проступило почти детское выражение.

Императорский лейб-медик, вначале решивший, что лунатик наконец по-настоящему проснулся, дружески спросил:

— Ну скажите же мне, кто зы, собст... — но слова вдруг застряли у него в горле: эта линия губ! (Она становилась все отчетливей и отчетливей.) И это лицо! Это лицо! И снова, как у Эльзенвангера, его захватило какое-то воспоминание, только теперь оно было намного ясней и определенней. Сомнений быть не могло, он знал это лицо, очень часто его видел...

И постепенно, удар за ударом, как будто память освобождалась от скорлупы, господин Флугбайль вспомнил, как однажды — возможно, впервые в жизни — увидел это лицо в каком-то

сверкающем предмете, возможно, это была серебряная тарелка; уже окончательно уверенный в своей правоте, он понял: именно так, и никак иначе, выглядел в детстве он сам...



Пусть кожа стара и морщиниста, а волосы седы, зато сама юность бликует в Зрцадло как утренний свет — как то загадочное нечто, чего не в состоянии передать ни один художник в мире!

— Кто я? — произнесли губы лицедея, и императорскому лейб-медику послышался его собственный юный голос. Но в нем присутствовал необычный двойной звук, словно говорили мальчик и старец одновременно — голос прошлого доносился издалека, голос настоящего был как эхо резонатора, позволяющее первому звучать громко и выразительно.

То, что они говорили, было также смесью детской невинности и грозной серьезности старца:

   — Кто я? Существовал ли хоть один человек со дня сотворения мира, знавший верный ответ на этот вопрос? Я невидимый соловей, поющий в клетке. Но прутья не всякой клетки резонируют его пение. Как часто я начинал в тебе песню, чтобы ты мог меня услышать, но всю свою жизнь ты оставался глух. Никогда в целом космосе не было никого более близкого тебе, чем я, и теперь ты спрашиваешь, кто я! Иному человеку собственная душа становится чужой настолько, что он падает замертво, когда приходит срок увидеть ее. Он не узнает ее, и ему мерещится голова Медузы; она обретает лик свершенных им грехов, грязь коих, как он втайне страшится, может запятнать его душу. Только когда ты поешь со мной, становится слышна тебе моя песня. Грешен тот, кто не слышит песнь своей души, - ибо грешит он против жизни, против людей и против себя самого. Кто глух, тот и нем. Тот, кто слышит песнь соловья, безгрешен, даже если убьет отца своего и мать свою.

   — Что я слышу? Как это понимать? — воскликнул императорский лейб-медик, совсем позабыв в изумлении, что перед ним человек, не отвечающий за себя, может быть, даже сумасшедший. Не обращая на него внимания, актер продолжал дуэт этих голосов, так странно дополнявших друг друга:

   — Моя песнь — вечная мелодия радости. Кто не ведает радости — чистой, беспричинной, блаженной уверенности, что я есть тот, кто я есть, кто я был и всегда пребуду, — тот грешник для Духа Святого. Пред блеском радости, сияющей в груди подобно солнцу в сокровенном небе, бегут призраки тьмы. Они сопровождают человека тенями совершенных и забытых преступлений, они путают нити его судьбы. Кто слышит и поет эту песню

радости, тот уничтожает последствия любого греха и уже никогда более не грешит.

В том, кто не может радоваться, умерло солнце, как стал бы такой источать свет? Даже нечистая радость ближе свету, нежели мрачная, унылая серьезность.

Ты спрашиваешь, кто я? Я и радость — одно и то же. Кто не знает радости, тот не знает и своего Я.

Сокровенное Я есть первоисточник всякой радости, и тот, кто не молится ему, служит аду. Разве не сказано: Я есмь Господь Бог твой; ты не должен иметь иных богов, кроме Меня?

Тот, кто не поет и не слышит песнь соловья, не имеет Я; он стал мертвым зеркалом, в коем чужие демоны приходят и уходят, - странствующий труп, подобный потухшей Луне в беззвездном небе.

Взыскуй — и возрадуешься!

Так иной взыскующий спрашивает: чему же я должен радоваться? Радость не нуждается в причине, она вырастает из самой себя, как Бог; радость, коей необходим повод, есть не радость, но удовольствие.

Так иной хочет испытать радость и не может - и тогда винит мир и судьбу. Он не задумывается: солнце, почти забывшее сияние, как может оно своим первым же слабым утренним светом сразу прогнать полчища призраков тысячелетней ночи? Вред, который такой человек причинял себе в течение всей жизни, нельзя исправить в единое краткое мгновение!

Но в ком однажды поселилась беспричинная радость, тот обладает отныне жизнью вечной, ибо един со своим бессмертным Я, — такой всегда радость, будь он даже слеп и калека от рождения. Знай же, радость хочет быть предметом страсти, однако человеческая страсть направлена не на радость, но - на повод к радости. И жаждут его, но не радости.

«Как странно! — думал императорский лейб-медик. — Вот через чужого человека ко мне обращается мое Я! Неужели оно покинуло меня и стало теперь его Я? Но в таком случае я не мог бы самостоятельно мыслить! Разве можно жить, не обладая собственным Я? Все это чепуха, — раздраженно вернулся он в привычный круг мыслей, — просто крепкое вино ударило мне в голову».

— Вы это находите странным, экселенц, — внезапно изменившимся голосом насмешливо спросил актер.

«Вот я его и поймал! — злорадно подумал лейб-медик (при этом он проглядел одно весьма примечательное обстоятельство: актер читал его мысли). — Наконец-то этот комедиант

сбросит маску». Но вновь заблуждался императорский лейб-медик.

Зрцадло как бы стал выше ростом, твердо посмотрел лейб-медику в глаза, потом провел рукой по своей гладковыбритой верхней губе, словно разглаживая вниз, от уголков рта, длинные усы.