Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 128



Единственное, что оставалось до некоторой степени неприкрытым, был висящий среди миниатюр портрет в натуральную величину; в сером холсте, укрывавшем его вместе с рамой, была прорезана прямоугольная дыра, оттуда смотрело вислощекое лицо покойного мужа старой дамы, обер-гофмаршала Заградки: голый, похожий на вишню череп и взирающие в пустоту водянисто-голубые рыбьи глаза...

Граф был человеком крайне жестоким и неумолимо твердым, глухим не только к страданиям других, но и к своим собственным; как-то, еще мальчишкой, граф забавы ради прибил свою ступню к половице большим железным гвоздем. Кто рассказал ему это, Отакар Вондрейк давно забыл, однако саму историю помнил.

Во дворце водилось великое множество кошек — сплошь старые, серые, вкрадчивые существа.

Часто студент видел их сразу с целую дюжину, задумчивых и тихих, гулявших в проходе, как приглашенные на следствие свидетели, ожидающие вызова на допрос, — но никогда не входили они в комнаты, и если какая-нибудь по ошибке совала голову в дверной проем, то тотчас же отступала назад, как бы извиняясь, мол, она понимает, что еще не время для ее показаний...

Отношение графини Заградки к студенту было отмечено известной странностью.

Иногда на мгновение от нее исходило нечто трогательное, подобное нежной материнской любви — в следующую секунду его обдавало волной ледяного презрения, почти ненависти.

О природе столь странного отношения к себе он не догадывался, оно, казалось, срослось со всем естеством ее, может быть, являясь наследством древних богемских родов, привыкших в течение веков к безропотному смирению своих слуг.

Речь этих аристократов была начисто лишена какой-либо душевной теплоты — если таковая вообще в них присутствовала, — зато в ней всегда с унизительной естественностью звучало холодное, почти жесткое высокомерие, правда выражавшееся скорее в резком тоне обращений, чем в смысле самих слов.

В день конфирмации Отакар должен был пропиликать графине на своей детской скрипочке богемскую народную мелодию «Andulko mé dítě já vás mám rád»[12]. Потом, по мере совершенства его игры, репертуар усложнялся - печальные ноктюрны, величественные церковные гимны и виртуозные фантазии, вплоть до бетховенских сонат, но никогда, хорошо или плохо ему это удавалось, на лице крестной нельзя было заметить ни малейшего следа одобрения или недовольства.

И до сего дня он пребывал в полнейшем неведении, способна ли она вообще оценить его искусство.

Иногда своими импровизациями Отакар пытался найти ход к ее сердцу, по колебаниям циркулировавшего меж ними тока стараясь уловить, какое впечатление вызывают у нее эти звуки: при незначительных ошибках его окатывало волной почти материнской нежности — и обжигало ненавистью, когда высшее вдохновение водило его смычком.

Возможно, это было безграничное высокомерие ее крови, вспыхивавшее ненавистью в ответ на совершенство его игры, воспринимаемое как дерзкое посягательство на исконные аристократические привилегии, возможно, это был инстинкт славянки, любящей лишь все слабое и несчастное, а возможно, случайность; однако так или иначе — непреодолимый барьер оставался между ними. Очень скоро он уже не пытался устранить это препятствие, как не пытался подойти к мутному окну и выглянуть наружу...

— Итак, приступайте, пан Вондрейк! — сказала графиня тем подчеркнуто сухим тоном, каким обращалась к Отакару всякий раз, когда он после немого вежливого поклона открывал футляр и брал в руки смычок.

Наверное, из-за контраста впечатлений: Вальдштейнский дворец и эта серая комната — дальше, чем когда-либо прежде, отброшенный в прошлое, он бессознательно заиграл глупую сентиментальную колыбельную своей конфирмационной поры: «Спи, малютка, ангел мой...»; с первых же тактов Отакар понял, что делает что-то не то, и испугался, однако графиня не выказала ни малейшего удивления — она вместе с портретом мужа созерцала пустоту.

Пытаясь загладить свою вину, он стал импровизировать...

У него был редкий дар отвлекаться от собственной игры, воспринимать ее как сторонний слушатель, словно музицировал не он сам, а кто-то другой — тот, кто находится в нем, не являясь при этом им самим, тот, о котором — кроме того, что он ведет смычком, — Отакар ничего не знал.

Тогда он странствовал чужими, виденными во сне краями, погружался во времена, навечно скрытые от человеческого взора, извлекал никогда допрежь не звучавшие сокровища немыслимых глубин — пока не забывался настолько, что все вокруг исчезало и его вбирал вечно юный изменчивый мир, полный фантастических красок и волшебных звуков...

И вот мутные окна становятся прозрачными, за ними чудесное царство фей, кругом белые порхающие мотыльки — живой снегопад в середине лета, — и он сам, пьяный от любви, идет бесконечными жасминовыми аллеями, крепко сжимая горячую руку прекрасной девушки в свадебном наряде, и душу его обволакивает исходящее от нее благоухание.



Потом серая завеса на портрете покойного гофмаршала рассыпалась потоком пепельных женских волос, потоком, падавшим из-под светлой соломенной шляпы с бледно-голубой лентой, — и на него смотрело темноглазое девичье лицо с припухлыми губами.

Но всякий раз, когда оживали эти черты, ставшие его истинным сердцем, тот, «другой», словно по таинственному приказу, исходившему от нее, воскресал, и его смычок начинал вдруг с какой-то изощренной жестокостью исторгать из несчастной скрипки такие инфернальные каденции, что от этих стонущих, плачущих, скрежещущих и вопящих звуков у самого Отакара волосы вставали на голове дыбом...

Ведущая в коридор дверь внезапно открылась, и в комнату тихо вошла юная девушка — та самая, о которой только что грезил Отакар.

Ее лицо удивительно походило на один портрет во дворце

барона Эльзенвангера — портрет пепельной дамы эпохи рококо, — такое же юное и прекрасное; компания кошек сунулась было вслед за ней, но тут же деликатно ретировалась.

Студент смотрел на нее так спокойно и безмятежно, словно она все это время находилась здесь, в комнате, — чему же тут удивляться, ведь она попросту вышла из его видений и теперь стоит перед ним!

Он играл и играл. Заблудившись в лабиринтах грез, позабыв обо всем на свете, он видел себя вместе с ней...

Они стоят в глубоком сумраке склепа базилики св. Георгия. Мерцание свечи, которую держит монах, освещает вырубленную в человеческий рост статую из черного мрамора: полуистлевший женский труп в лохмотьях; под ребрами, в отвратительно разверстом чреве, вместо ребенка кольцами свернулась змея с мерзкой, плоской треугольной головкой...

И звуки скрипки вдруг стали словами, которые монах в базилике св. Георгия ежедневно, как литанию, монотонно и призрачно произносит перед каждым посетителем склепа:

«Много сотен лет тому назад был в Праге некий ваятель, живший со своей возлюбленной в преступной связи. Однажды заметил нечестивец сей, что наложница его брюхата, и заподозрил он ее в измене. Воистину, помрачился разум прелюбодея, ибо задушил он мать ублюдка своего, и тело сбросил на съедение червям в Олений ров. Однако останки убиенной обнаружили, а там и на след татя напали. И дабы иным неповадно было, порешили колесовать его всенародно, но допрежь того запереть сего дьявольского прислужника в склепе, купно с трупом женщины той, умерщвленной злодейски, и держать его там до тех пор, пока во искупление греха не вырубит он в камне образ страсти своей преступной...»

Отакар вздрогнул, и пальцы его замерли на грифе; он пришел в себя и вдруг увидел стоявшую за креслом старой графини юную девушку: улыбаясь, она смотрела на него.

Утратив всякую способность двигаться, он окаменел со смычком на струнах.

Графиня Заградка медленно оборотилась, навела лорнет:

— Продолжай, Отакар; это всего лишь моя племянница. А ты не мешай ему, Поликсена.

Студент не шевелился, и только рука, соскользнув, вяло повисла в сердечной судороге...

С минуту в комнате царила полная тишина.

Какая муха его укусила? — гневно вопросила графиня. Отакар напрягся, пытаясь унять дрожь в руках, — и вот скрипка тихо и робко всхлипнула: