Страница 26 из 128
В чем причина его бессилия? Почему эта женщина с ее дерганым, зигзагообразным полетом летучей мыши всегда одерживает над ним верх? Едва не до умопомрачения вопрошает он себя, но ответа не находит.
В голове кружится какой-то дьявольский смерч, каждый удар сердца выбрасывает на отмель мозга все новые обломки воспоминаний, до неузнаваемости искалеченные трупы каких-то мыслей и тут же бесследно смывает назад...
Какие-то беспочвенные намерения, противоречивые идеи, бесцельные желания, слепые алчные страсти, напирая друг на друга и сталкиваясь, всплывают из водоворота и тонут в пучине, крики захлебываются еще в груди, не прорываясь на поверхность.
Безысходное отчаянье, такое, что хоть волком вой, охватывает Леонгарда и день ото дня все туже затягивает свою удавку; в каждом углу ему мерещится искаженное злобой лицо матери, стоит открыть какую-нибудь книгу, и первое, что он видит, — это тонкие змеящиеся губы; перелистывать он уже не отваживается, так же как не смеет встретиться глазами с голубовато-водянистой пустотой. Любая случайная тень немедленно сгущается в ненавистные черты, собственное дыхание шелестит как черный шелк...
Он весь — обнаженный нерв: стоит лечь в постель, и он уже не отличает сон от яви, но если в конце концов действительно засыпает, то немедленно, как из-под земли, вырастает тощая фигура в белой ночной рубашке и пронзительно кричит в ухо: «Леонгард, ты уже спишь?»
А тут еще какое-то странное, доселе неведомое чувство вспыхивает в сердце и, стеснив грудь душным обручем, окончательно лишает сна, заставляя искать близости Сабины; он подолгу смотрит на нее издали, стремясь понять, что за сила
тянет его к этой девушке. Сабина выросла, носит юбку, открывающую щиколотки, и шорох этой домотканой материи сводит его с ума больше, чем шелест черного шелка.
О том, чтобы поговорить с отцом, нечего теперь и думать: кромешная тьма окутала его дух; стоны лежащего при смерти графа с правильными интервалами прорываются сквозь какофонию обычного домашнего шабаша, на сей раз мать пробует себя в роли заботливой сиделки, не давая несчастному старику даже умереть спокойно: каждый час ему обмывают лицо уксусом, терзают какими-то нелепыми процедурами, неизвестно зачем таскают из угла в угол его кресло, словом, издеваются как могут...
Леонгард отворачивается, прячет голову под подушку — уснуть ему удалось уже на рассвете, — но слуга не отстает, трясет за руку, пытается сдернуть одеяло:
— Да проснитесь же, ради Бога... Беда!.. Господин граф, ваш отец, умирают!
Все еще в полусне Леонгард отчаянно трет глаза, силясь понять, почему за окном светит солнце, но, так и не решив, снится ему это или нет, бросается в комнату отца. Через все помещение, загроможденное какими-то коробами, тянутся веревки, увешанные мокрыми полотенцами и постельным бельем, окна не видно, но и так ясно, что оно распахнуто настежь, — по комнате гуляет сквозняк, зловеще пузыря влажный саван полотняных стен.
Леонгард в нерешительности застывает на пороге, но тут из угла доносится сдавленный хрип, и юноша, срывая веревки — мокрое белье по-жабьи, с чавканьем, шлепается на пол — и опрокидывая неуклюжие короба, пробивается к уже угасающим глазам, которые стеклянным невидящим взглядом смотрят на него с подушек кресла. Он падает на колени, прижимает ко лбу бессильно свисающую, покрытую холодным смертельным потом руку; хочет что-то крикнуть, одно-единственное слово, и не может, и слово-то, вот оно, тут, вертится на языке, но, как назло, что-то случилось с памятью. Провал... Пустота... Он охвачен безумным ужасом, ему кажется, что умирающий больше не придет в себя, если он сейчас, немедленно, не произнесет это заклинание — только оно еще способно на один краткий миг вернуть угасающее сознание с порога смерти, — Леонгард готов рвать на себе волосы, биться головой об стену, лишь бы оно пришло, но оно не приходит: лавины самых умных, возвышенных и проникновенных слов обрушиваются на него, но того
единственного, за которое он готов отдать полжизни, среди них нет. И хрип умирающего становится все тише и тише...
Смолкает...
Прорывается снова...
Опять смолкает...
Тишина...
Мертвая...
Рот приоткрывается...
Все.
— Отче! — кричит Леонгард явившееся из бездны слово, но поздно, тот, кому оно было так необходимо, уже не слышит его.
На лестнице гвалт, топот ног, истошные крики, какие-то люди носятся вверх и вниз, надрывный собачий лай, время от времени переходящий в заунывный вой... Но Леонгард ничего не замечает, он застыл, не сводя глаз с мертвого неподвижного лица, ему передается нечеловеческое спокойствие, которое исходит от этой величественной маски смерти, оно обволакивает его, заполняет комнату... Ни с чем не сравнимое чувство переполняет сердце, восхитительное ощущение остановившегося времени, вечного настоящего, что находится по ту сторону и прошлого, и будущего; душа юноши ликует: наконец-то, наконец его нога ступила на твердую почву, которая всюду и нигде, которая неподвластна никаким ураганам, бушующим в доме; отныне эта обретенная твердь станет ему прибежищем, сюда он сможет скрываться в трудную минуту.
Комната тонет в неземном сиянии.
Слезы счастья наворачиваются на глаза...
Оглушительный треск, дверь едва не соскакивает с петель, врывается маты
— Хорош наследничек, нечего сказать!.. Нет, вы только по смотрите, столько дел, а он тут сидит и сырость разводит!
Слова эти обжигают Леонгард а, подобно удару хлыста. Дальнейшее как в страшном сне: приказ следует за приказом, один обгоняя другой, служанки рыдают, их гонят за дверь, лакеи с угодливой торопливостью выволакивают мебель в коридор, стеклянные дверцы дребезжат, пузырьки с микстурами летят на пол, отвратительный хруст битого стекла под ногами... Надо послать за лекарем... нет, за священником... нет, нет, постойте, со священником успеем, гробовщика сюда... Да смотрите, чтоб он ничего не забыл, гроб, гвозди... Да, да, забить крышку... Все в замковую часовню — склеп открыть немедленно, сейчас же... И чтоб сию же минуту горели свечи... А почему никто не выносит тело?.. Вам что, десять раз повторять?
При виде того, как безумный ведьмовской шабаш жизни, не ставя ни во что даже смерть, шаг за шагом приближается к своему чудовищному апофеозу, Леонгарда охватывает отчаянье, и обретенный было покой рассеивается как утренняя дымка.
Угодливые лакейские руки уже хватаются за кресло, намереваясь выкатить беззащитное тело отца в коридор; юноша хочет встать на пути, раскинуть руки, однако они бессильно повисают. Он стискивает зубы и ищет глаза своей матери, быть может, в них обнаружится хоть легкая тень горя и печали, но этот суетливый, бегающий взгляд поистине неуловим: он шныряет из угла в угол, скачет вверх и вниз, носится вдоль стен, кружит под потолком, бросается на оконное стекло с какой-то сумасшедшей, остервенелой непредсказуемостью навозной мухи, которая с надсадным жужжанием мечется по комнате, пока ее не прибьют; этот взгляд выдает существо одержимое, начисто лишенное души, от которого и страдания и восторги отскакивают, как стрелы от бешено вращающегося круга, — инсект, гигантский инсект в образе женщины, воплощающий в себе проклятье бессмысленной и бесцельной работы; Леонгард смотрит на мать, как будто видит ее впервые: да ведь в этом существе нет ничего человеческого, это какая-то дьявольская креатура — полукобольд-полугарпия — кошмарное порождение инфернального пандемониума.
Но эта адская бестия — его мать, значит... Юноша невольно ощупывает свое лицо, разглядывает руку, собственная плоть кажется теперь чем-то враждебным, — волчья яма, на дне которой изнывает страждущая душа. Волосы встают дыбом от ужаса перед самим собой — прочь из дома, прочь, не важно куда, только подальше от нее, от этой чудовищной матрицы, отлившей его по своему образу и подобию; он бросается в парк, бежит не разбирая дороги, спотыкается, падает навзничь и теряет сознание...
На глазах майстера Леонгарда с его часовней что-то происходит, кто-нибудь другой наверняка бы счел это дьявольским наваждением: теперь она освещена десятками свечей, в золотых окладах блистают изображения святых, у алтаря какой-то священник бормочет молитвы, грустный запах увядших венков, открытый гроб, мертвый отец в белоснежной рыцарской мантии, восковые руки сложены на груди... У гроба стоят мужчины в черном, образуя правильный полукруг, еле слышны шепчущие губы, из склепа проникает сырой земляной дух, огромная металлическая крышка люка со сверкающим медным